Фашисты - Майкл Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец, у нас есть еще один достоверный показатель соотношения сил между левыми и правыми — способность к захвату власти. В 1917–1920 гг. у консерваторов появился серьезный повод для беспокойства: русские и венгерские революционеры пришли к власти, разрозненные революционные восстания произошли и в других странах. Но после 1920 г. счет шел не в пользу левых: в 16 странах к власти пришли правые, левые — ни в одной. Ближе всего к победе они оказались в 1934 г., когда испанские левые заняли часть Астурии (без столицы), но удерживали власть всего лишь две недели (см. главу 9). Если бы коммунисты, социалисты и анархисты были серьезной силой, они бы одержали хотя бы одну победу сроком на месяц или около того; но этого не произошло. Большинство правых переворотов произошли в 1930-х, слишком поздно, чтобы считать их симметричным ответом на левую угрозу (это подмечено в: Eley, 1983: 79). Конечно, ссылки на «красную чуму» могли быть и тактической уловкой. Верил ли Гитлер в большевистскую опасность или только в ее пользу для захвата власти? Муссолини лишь притворялся, что верит в красную угрозу (см. главу 3). Коммунистическая угроза помогла Метаксасу осуществить переворот в Греции. Но коммунистическая партия Греции была малочисленной и раздробленной, и, как сообщало британское посольство, коммунисты послужили для Метаксаса не более чем дымовой завесой в ожесточенной политической грызне на правом фланге (Kofas, 1983: 31–50, 129–145). И все же, очевидно, кто-то боялся «красной чумы» — иначе Муссолини и Метаксас не трудились бы пугать людей этом жупелом. Иных рациональных оснований для этого у них не было.
Рассуждая от противного, можно также предположить, что правые нанесли удар, потому что левые были слабее. Но, если левые были слабы, о чем беспокоиться правым? Какие классовые интересы заставили центр, восток и юг сменить свои полуавторитарные или реакционные режимы на еще более радикальные? Может быть, не стоит недооценивать ту огромную роль, которую в человеческих конфликтах играет мстительность. Левые до дрожи напугали власть имущих, и, когда реальная угроза растаяла, высшие классы не упустили шанс стереть левых с лица земли. Но возникает другой вопрос. Почему высший и средний классы обратились к репрессиям, распустили парламенты, уничтожили гражданские свободы, отмобилизовали массовые партии и даже создали смертельно опасный фашизм? Ведь в их распоряжении были и более цивилизованные, щадящие методы воздействия, требовавшие куда меньшей цены и риска. В сущности, лучший способ разрешения классовых конфликтов был найден на северо-западе. Там рабочие союзы и партии были гораздо мощнее, чем в Центральной, Восточной и Южной Европе, но стремились к классовому компромиссу и потому не представляли фатальной угрозы для капиталистических экономических отношений. Все социалистические партии интегрировались во власть в качестве парламентского меньшинства или в коалиции с центристами — великолепные условия для изучения искусства компромисса. То, что европейский восток, центр и юг пренебрегли опытом соседей, вызывает недоумение.
Тем не менее консерваторы упрямо и незаслуженно обвиняли рабочих в «бунтарстве» и «революционности». Это была (как указывается в: Mayer, 1981) чрезмерная реакция: консерваторы видели революцию там, где ее не было, и готовы были чуть что хвататься за пистолет. Большинство так называемых немецких большевиков, проклинаемых Гитлером, на самом деле были респектабельными социал-демократами: больше десятилетия они управляли Пруссией, крупнейшей провинцией Германии — и управляли вполне умеренно. В Восточной Европе истинная сила социалистов (и интерес Сталина к их поддержке) была ничтожной в сравнении с правой антимарксистской истерией. Это признают и некоторые классовые теоретики. Корнер (Corner, 1975: 83) пишет об итальянской буржуазии: «Убежденные в неизбежности социальной революции, они утратили способность отличать свои фантазии от реальности». Если это так, то мы нуждаемся в объяснении, выходящем за пределы «объективного» классового интереса. Чрезмерная, истеричная реакция правящего класса — одна из загадок предвоенной истории.
Некоторые считают, что авторитаризм, в особенности фашизм, иррационален по своей природе. В это легко поверить, если вспомнить «окончательное решение еврейского вопроса». Но я предпочитаю не разграничивать искусственно рациональное и иррациональное, поскольку рациональные человеческие расчеты всегда переплетены с идеологией. Проблему, с которой столкнулась буржуазия, демонизирует и сама социальная теория. Мы до сих пор не можем понять, чем объяснить предельную ожесточенность классовой борьбы. Отчасти в этом виноват Маркс. Основатель марксизма был скорее экономистом, чем социологом, в своей главной работе «Капитал» он анализирует не классовые конфликты, а экономические отношения: прибыль и издержки производства, присвоение прибавочной стоимости и так далее.