Вот кончится война... - Анатолий Генатулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я говорю «кофей», а она принесла нам сундук, – сказал я Воловику.
– Надо было говорить «каве», а она, наверно, подумала, вы требуете куффер, сундук, – ответил Воловик.
Ребята засмеялись. Молодая немка, видно, поняв нашу оплошность и наш смех, робко улыбнулась и передвинула к нам поближе сахарницу и масло. Только лицо хозяина, отца, сидящего на другом конце стола, было непроницаемо. Наконец вернулась хозяйка с кофейником и разлила по нашим чашкам горячий кофе. Я взял чайную ложку и потянулся к маслу – у нас в деревне масло брали чайной ложкой и прямо в рот. Молодая немка чуть заметно усмехнулась, взяла ломоть аккуратно нарезанного хлеба, нож, тоненьким слоем намазала масло на хлеб и протянула мне.
– Учись, деревня! – сказал сержант Андреев.
Остальные ребята тоже стали мазать масло или, вернее, маргарин ножом на хлеб. Обжигаясь, молча мы пили очень горячий кофе и, согреваясь, оттаивали и добрели. Немцы тоже вроде немного отошли, наверное, поверили, что мы ничего плохого им не сделаем, попьем кофе и уйдем. Видно, пусть с трудом, все же разглядели они в нас, одетых во враждебную для них форму и вооруженных солдатах, обыкновенных русских парней и мужиков, таких же, как и они сами, крестьян, которые, наверное, не сделают зла тому, кто угостил их чашкой горячего кофе. Даже угрюмое лицо хозяина чуть смягчилось, расслабилось и порозовело.
– Закругляй, ребята! – торопил сержант Андреев.
Мы допили кофе, встали, надели шапки и, поблагодарив немцев «данке шёён, данке шёён!», вскинули свои карабины и вышли на улицу. Я был очень доволен, что вот мы, солдаты, так прилично вели себя с цивильными немцами, даже так культурно маргарин на хлеб мазали, кофе с ними за одним столом пили, не сказали им ни одного грубого слова, не произошло и не могло произойти ничего плохого, враждебного, чего немцы, конечно же, ждали от нас… Мы сели на коней и рысью поехали к морю.
Мы мечтали о бане. Мы уже не помнили, когда мылись, когда надевали чистое белье. Наши нательные рубашки и кальсоны пропитались солью, сделались серо-желтыми, наши немытые тела зудели от укусов паразитов, мы чесались, Шалаев елозил спиной об стенку окопа и весело кричал:
– Даешь Берлин!
Вши для меня были не внове. Я их немало кормил в сиротском детстве. Мать всю одежду прожаривала в бане, стирала в щелоке, но проходило всего несколько дней, и снова по нас, ребятишкам, ползали насекомые. Я тогда еще понял, что вши сопутствуют сиротству, горю, бедности, а теперь – бедствиям и войне.
И вот наконец баня. Постарался старшина Дударев. В каком-то небольшом кирпичном сарае, или, вернее, складе, сложили очаг, поверху, как в банях «по-черному», нагромоздили камней, сколотили из досок полок – солдат мастер на все руки, – раскалили камни докрасна, нагрели в железных бочках воду – и мыться. Мылись повзводно. Старшина выдал нам по брусочку мыла, тазы, ведра, собранные в поселке, помазал нашу волосню керосином (не было здесь той самой желтоватой вонючей жидкости, чем мазали наши пупы в запасном полку), керосин жег тело огнем, мы выли и корчились. Только березовых веников не было, наломали сосновых лапок, распарили, чтобы не больно кололо, хотя наши задубевшие спины продрать надо было именно вот такой горячей хвоей. Поддали пару, мы, молодежь, любители попариться, забрались на полок, в самую жарынь; кто лупцевал себя сосновым веником, кто шлепал мокрой тряпкой, орали, гоготали, восторженно матерились и, как бы сделавшись едиными, равными в природной наготе, видели друг друга по-другому, по-братски, любовно и радостно. Старики Решитилов, Федосеев, Баулин и Голубицкий мылись тихо, сидели внизу, а ребята с Украины, непривычные к русской бане, устроились на полу ближе к двери. Попарившись до мелькания в глазах, мы тоже сиганули на пол, мылись, терли друг другу спины, окачивались холодной водой. И самое приятное: после мытья старшина выдал нам белое-белое, накрахмаленное трофейное белье, где он раздобыл такое, знал, наверное, один бог да сам старшина Дударев. Надели мы это немецкое белье на свои распаренные и наконец отмытые тела и почувствовали себя так, как все равно снова на свет родились.
И вот на другой день после бани опять команда: «По коням!» Попрощавшись с девушками из Каменец-Подольска, которые тоже собирались в путь-дорогу, мы выехали со двора, пристроились к другим эскадронам, проехали мимо наших окопов и поехали по шоссе. Сначала до маяка ехали вдоль моря, потом круто взяли влево, море осталось позади, дюны скрылись за сосновым лесом. Уже далеко от моря, на перекрестке дорог, стояла[ девушка-регулировщица, помахивая флажком, а рядом с ней к столбу была прибита стрелка-указатель с крупной надписью: «До Берлина 165 км».
За Одером начиналась другая Германия. Одер мы не форсировали – кавалерия реки не форсирует, – мы переехали Одер по понтонному мосту уже после боев. Подъезжая к реке, мы увидели по сторонам дороги трупы наших солдат, несколько из них были в белых маскхалатах. Наверное, когда шли бои, здесь шел снег, теперь снег растаял, и белые солдаты на бурой земле лежали как остатки дотаивающих сугробов. Сердце холодело при виде этих недвижных белых и серых бугорком в поле. Мимо убитых мы ехали молча. А я, как всегда при виде мертвяков, смятенно и в то же время с отрадной уверенностью думал о том, что это – с ними, это они погибли, а со мной этого не будет, не будет! Воды Одера были мутны и медленны. Сколько убитых и тяжело раненных наших солдат поглотили, наверное, эти воды, какие реки человеческой крови разбавили и унесли в море!..
За Одером начиналась Германия белых флагов. В городах, где население оставалось почти полностью, белые флаги вывешивали из окон и балконов домов. По дорогам обратно, на восток, брели беженцы, женщины, старики, дети; старики, завидя нас, снимали кепки, шляпы, обнажали плеши; многие катили детские коляски, велосипеды со скарбом, несли узлы, рюкзаки, чемоданы; некоторые цивильные ехали в тяжелых, запряженных такими же тяжелыми лошадьми фурах. Солдаты наши лошадей выпрягали для армейских повозок, фуры выкатывали на обочину, и люди, молча покорившись судьбе, бросив перины, пуховики и захватив с собой самое необходимое и легкое, присоединялись к потоку пеших беженцев. Перины кто-то потрошил, ветер выдувал из них пух, носил по дороге, напоминая нам февральские бураны.
За Одером мы и сами уже были другие. За месяцы боев в Германии мы уже присмотрелись к этой стране, привыкли, притерлись к ней. Мы уже не испытывали к цивильным немцам ненависти. Жалеть их, этих бредущих со скарбом немцев, мы, молодежь, правда, еще не умели, а вот старики Решитилов, Федосеев или люди постарше нас, помкомвзвода Морозов, Баулин, Евстигнеев – те жалели. Особенно детей и женщин. Располагаясь в деревнях, не покинутых населением, мы с немцами теперь общались свободней и проще. Мы видели, что немцы голодают. Война выгребла все подчистую из крестьянских закромов, до нас здесь прошли отступающие немецкие части, обобрали население, объели бауэра. Особенно трудно было беженцам из восточных областей, женщинам, часто немолодым, которые застряли здесь, ютились у чужих людей и пробавлялись бог знает чем. Наши старички их подкармливали, то хлебом поделятся, то из солдатского котла Андрей-Марусиного варева принесут. Помкомвзвода давал этим женщинам подворотнички пришивать или залатать прохудившиеся солдатские портки, гимнастерки, за это немки получали хлеб и, кланяясь, благодарили помкомвзвода: «Данке шёён, данке шёён!» Я догадывался, что помкомвзвода делает это из деликатности, чтобы немки думали, что хлеб они заработали.
В деревнях вокруг нас постоянно крутились мальчишки. Ребятишки везде ребятишки. Правда, немецкие мальчишки были одеты лучше и опрятней наших деревенских сорванцов, но так же как и они полны любопытства к военным, к оружию. Вряд ли они видели в нас врагов; если и видели, то любопытство, наверное, было сильнее их настороженности, враждебности. Они «стреляли» у нас курево, просили подержать оружие или даже пальнуть из карабина, водили наших коней на водопой и быстро учились русской матерщине. Глядя на своих детей, взрослые успокаивались, смягчались – солдаты, так любящие детей, не могли причинить им зла.
Мне многое нравилось в Германии, нравились их дороги, обсаженные где ветлами, тополями, где и яблонями. Мне нравились их чистенькие города, мощенные камнем улицы, опрятные квартиры с обязательным пианино, уютные городские площади и ухоженные скверики. Мне нравились их деревни, кирпичные, крытые черепицей островерхие дома, чистенькие крестьянские подворья, хлевы, не унавоженные, с добротными стойлами и кормушками для скота. Скотина породистая, упитанная. Рыжий пимокат Евстигнеев входил в эти дома, коровники и уже который раз удивлялся и говорил одно и то же:
– Вот как надо жить! После войны, если останусь жив, построю себе вот такой же коровник. Или вот у них подполы. У меня в избе под полом просто яма, земля. Картошка лежит зимой. А у них под полом и кладовка и стирка. Буду рубить новую избу – вот такой же подпол оборудую.