Фальшивка - Николас Борн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16
Кажется, будто он очень давно в Бейруте, по меньшей мере несколько месяцев, а на самом-то деле всего девять дней. Дома уже лето, колышутся пшеничные поля, на лугах пестро от белых и желтых цветов, Грета в легком платье с мягкими складками у пояса словно помолодела, улыбается, в глазах любопытство.
Думая о доме, он всегда представлял себе лето. Лепестки роз начали закручиваться наружу, осенью они опадут, побуревшие розовые лепестки, но не сейчас, сейчас еще появляются новые бутоны, а розы, что раскрылись давно, продержатся долго-долго. Ариана – он старался хотя бы какое-то время не думать о ней – кажется недоступной, в сущности неприкосновенной, женщиной, которая отдалась ему лишь потому, что их связь для нее ровным счетом ничего не значит. Ни польстить ей, ни обидеть ее он не может, значит, он ее недостоин. Раз ты для нее не опасен, значит, ты ее недостоин. Да, конечно, она упрекала его, и каждое слово ударяло в самое больное место, но дальше упреков не пошла, просто не сочла нужным. Ей легко было бы расстаться с ним, без печали и без волнения, так же как она его приняла. Чувствовал, она становится сильнее, она, сама того не желая, все настойчивее подталкивает его к чему-то более определенному. Ты ей нравишься, – именно это слово она выбрала, и оно позволяет ей сохранять полнейшую независимость и право в любую минуту прогнать тебя.
Интервью с Арафатом, на которое он рассчитывал, то ли состоится, то ли нет, эта встреча уже стала чем-то необязательным, незачем упорно ее добиваться. Ведь и в редакции, и на этаже, где кабинет главного, уже наверняка почувствовали, и читатели тоже чувствуют, что не слишком много значит, дашь ты или не дашь высказаться одному из важнейших заправил здешних событий. А все-таки жаль, что Хофман не сделал вчера фотографий старого базара после убийств. Надо попытаться получить фотографии через агентства, не беда, если в Гамбурге потом вычтут эти дополнительные расходы.
Ариана лишь чуть-чуть, намеком, дала понять, что у нее есть характер. Чтобы не почивал на лаврах и не ждал от нее услужливости. Но сразу же снова затаилась, замаскировалась. Хотела, чтобы он что-то понял, но не думал, что она оказывает давление. Он не должен думать, что все в полном порядке, но также не должен и чувствовать, что своим разочарованием она хочет заставить его измениться.
Или дома еще весна? Над ярко блестящими черепичными крышами темное небо, тяжелое от нависших туч, но есть и просветы, и там еще угадываешь все сочные цвета и краски. Зелень, непривычно резкая, словно впервые пробивается из дождливо-снежного безрадостного запустения, вздрагивая в легком ознобе. Ветки лоснятся, и вспаханная земля лоснится, и все растения становятся плотнее, наполняются, преисполняются. Тени четче, влажный воздух теплее. Как собака, бездомная собака, он бродил по равнинам, пока еще открытым взору, пригибался под тяжелыми лапами сосен в лесном заповеднике, шел по мягкой, пружинящей под ногами хвое, был как пес со вздыбленным загривком, настороженно прислушивающийся к легчайшему шороху. Тепло, солнце пригревает, тучи мошкары назойливо вьются над головой. Глаза Греты застыли, в них безутешность, словно тоска по прошлому, которое решительно отвергнуто. Он обнял Грету, и, уткнувшись ему в плечо, она затряслась от рыданий без слез. Это было два года тому назад, эти переживания уже умерли, ушли в глубину. А всего месяц назад было Рождество, и рождественские дни еще можно, пожалуй, считать воспоминанием. Он подарил Грете часы, она ему – светло-бежевый, почти белый шерстяной пуловер. И обняла. Несколько минут они были вместе, и ожили многие прежние чувства, но ожили как воспоминания. Дети смотрели на них лукаво и смущенно. Потом, вспомнив о плохом, они оторвались друг от друга. Ему тогда показалось, будто они встретились за пределами жизни и, обнявшись, умчались куда-то, где могло вновь стать важным то, что было для них важным когда-то давно. Нет, он не упрекнул себя, но лучше было бы все же вытерпеть горькую пустую правду, чем принуждать, силой принуждать себя к самообману и тешиться иллюзией своей защищенности.
Иногда эти места на Эльбе – где в потаенные минуты ему виделась собственная могила – при изменчивой игре света и тени от бегущих по небу облаков казались подводным морским миром, что летит тебе навстречу, когда заглянешь в глубину, и вдруг распадается, обратившись в широкое колеблющееся кольцо, и открывает все новые и новые глубины. Пусть Ариана придет к ним домой. Какая странная мысль. Он все расскажет Грете, это может стать началом новой искренности, новой свободы, и для Греты ведь тоже; как больно будет, как мягко и терпеливо они станут относиться друг к другу… Грете он напишет, Ариане скажет, что написал, – как бы невзначай, но со всей определенностью.
Как много мыслей, обращенных к прошлому, воспоминаний, из-за них – да, в самом деле, – сдают нервы. Думаешь о прошлом, и терпения явно не хватает, ты нетерпелив, и чего-то требуешь от воспоминаний, хотя от них ничего нового все равно не дождешься. Вот и сейчас ты уже не с Арианой, и не расследуешь события войны, и не пишешь – вместо этого раздраженно, нетерпеливо сбежал в прошлое… Попытался позвонить Ариане в посольство, но телефонист ответил, по-английски, что линия отключена. Бесцельно послонявшись из угла в угол, решил пойти в посольство.
Перед дверью Хофмана стояла белокурая девица в светлом плаще из чего-то лакированного. В глазах у нее блестели слезы. А глаза она не отводила от двери. Кажется, одна из тех девиц, которые были тогда в баре. Спустившись, он отдал портье ключ и прочитал телексы. Маслах, квартал, прилегающий к скотобойням, и Карантина вчера ночью подверглись сильному обстрелу. И еще вчера не только на базаре близ порта были застрелены мужчины в ходе очередной проверки документов – и в Карантине вчера христиане ополченцы из Катаиб согнали отовсюду мусульман, поставили их с поднятыми руками у стены, а женщин, детей и стариков взяли в заложники и увезли на грузовиках. Тех, кто не выдерживал и опускал руки, расстреляли. Так сообщалось в телексах. А он там не был. У Арианы был! Личная жизнь. Да, все чаще отводил глаза, упускал возможность той или иной встречи, все чаще узнавал новости последним. Да нет, ну как же! Ведь информация все равно поступает, а детали можно придумать или позаимствовать из каких-то других аналогичных эпизодов. Чихать, он хотел на «читателя», да только дело-то не в этом. Есть некая инстанция совсем другого рода, что за инстанция, точно не скажешь, известно лишь, что она определенно заявляет о себе. Ведь если берешься за работу, то непременно должен выполнить ее как надо, это и есть честный труд, это и есть твое дело. Необходимо быть на месте событий, если где-то гибнут люди, необходимо засвидетельствовать каждый отдельный случай, и тут у него есть обязательства, он обязан все это видеть. Можно бросить профессию, но нельзя постоянно оправдываться тем, что читатель, видите ли, недостаточно хорош. Лашен достал блокнот и наскоро сделал перевод телетайпных сообщений… Но если бы ты всегда находился в нужное время в нужном месте, то, разумеется, ни о каких отношениях с Арианой не было бы и речи. Он выписал в блокнот несколько строк о Дамуре. Сегодня всех жителей этого города можно считать заложниками, так как Дамур взят палестинцами в кольцо осады. «Информированные источники выражают опасения, – писал Лашен, – что события будут развиваться наихудшим образом, особенно если принять во внимание факты, имевшие место в Карантине и Маслахе».
Он вышел на улицу. Хофман, наверное, злится, ну и на здоровье. Скоро их совместная работа закончится и не придется иметь с ним дело, разве что случайно будут встречаться. Очень хорошо, нет, в самом деле, это очень приятно, когда отношения ни к чему не обязывают, то есть не требуют верности.
В посольстве отдал дежурному у входа оба письма к Грете. Лишь потом попросил вызвать Ариану. Вооруженных охранников-немцев в посольстве уже не было, никто тебя не обыскивает, как в декабре. Неприятно – дежурный не отнес письма куда полагается, не сунул в мешок или что там у них для почты, а положил на свой стол, да еще адресом кверху. Ариана медленно сошла по лестнице. Улыбнулась и, кажется, ничуть не удивилась его приходу. Но она ведь всегда очень спокойно держится, словно совершенно не понимает, какие ужасы и раньше творились в городе, и по сей день продолжаются. Она же сама рассказывала, как мужчин, привязав к машинам, волокли по земле, убивая медленной мучительной смертью, как еще живым отрубали член, как давили людей грузовиками и танками, вперед-назад, пока, расплющив, не стирали тела в кашу. Сам он здесь только раз видел – ну да, никуда же не ходил, – как погиб человек: только что был жив, в следующее мгновение – убит, мертв. В Праге он видел смерть людей, но их лица мог разглядеть, лишь когда они уже были мертвы. Здесь – да, он видел смерть старика Муслима, торговца, но и его живое лицо не успел по-настоящему разглядеть. Что-то было у них общее – то, что выдергивало этих людей из толпы, некая сила, одна и та же везде – в Праге, во Вьетнаме, в Чили и здесь – сила глубоко человеческая, такая же человеческая, как человеческая радость в долгий и счастливый мирный день.