Гортензия в маленьком черном платье - Катрин Панколь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калипсо глубоко вздохнула, моргнула, чтобы удержать слезы, и сказала тихо-тихо, словно нельзя было повышать голос, словно она находилась в комнате больного:
– Abuelo… ты помнишь? Через неделю я буду исполнять «Весеннюю сонату» Бетховена. Мы репетировали три недели, и я думаю, что все получается, я ее уже держу в руках, буквально могу коснуться. Все идет как по маслу…
Она услышала ворчание на том конце провода. Поняла, что он хочет что-то у нее уточнить.
– Ты же знаешь, та соната, которая начинается с соло скрипки, потом за ней вступает пианино… и потом они уже не покидают друг друга, подхватывают голоса друг друга, как двое влюбленных, которые разговаривают. Ссорятся, вновь мирятся, говорят друг другу нежные слова. Помнишь?
Она напела партию скрипки, потом партию фортепиано, голос ее окреп, она изобразила громоподобный звук фортепиано, птичий писк скрипки и услышала хриплый крик из телефонной трубки. Она вновь вздохнула и остановила подступившие слезы. Не нужно, чтобы он догадался, что она плачет.
– Я хочу сыграть перед всей школой с юношей, которого я очень люблю. Его зовут Гэри Уорд. Он наполовину англичанин, наполовину шотландец, и он так красив, abuelo! Он красив и внутренне, и внешне.
Она заставила себя рассмеяться, пытаясь быть лукавой и фривольной, да-да, такое бывает! Она попыталась выглядеть как обычная девчонка, которая сплетничает о парнях, потягивая с подружками диетическую колу.
– И мне кажется, что я люблю его. Да. Я люблю его. Я хорошо это обдумала.
– Ты его любишь, красавица моя ненаглядная? – спросила бабушка, хлопнув в ладони.
– Нет, мне не кажется, я его правда люблю.
– А он?
– Он дает мне развернуться, когда мы играем вместе. Он останавливает для меня такси, он носит за мной скрипку, угощает кофе или спагетти, он замечает, если я не выспалась или не успела попить кофе… «Откуда ты знаешь?» – «А иначе у тебя были бы усики от кофе над верхней губой». Он обращает внимание на такие мелочи, дед!
Улисс заурчал от удовольствия.
– Он слушает меня, он говорит со мной, он доверяется мне, и это, на мой взгляд, значит, что я важна для него.
Она повернулась к фиалке, чтобы призвать ее в свидетели, и улыбнулась ей: удивительно, если громко сказать о своих переживаниях, все становится ясно.
– Я не знаю это точно, вот и все. Нужно еще немного подождать, да?
Об этом ей как-то говорил дедушка. Что иногда понимаешь, что кого-то любишь, только когда он поворачивается к вам спиной. И тогда уже поздно. Ей стало грустно от этих слов. Она спросила себя, бывало ли такое у дедушки. Да нет, это было невозможно: Улисс любил Роситу.
– Я хочу сыграть для тебя в тот день, abuelo. Я хочу вознести молитву голосом моей скрипки. Хочу, чтобы ты вновь обрел речь, вновь обрел возможность ходить, вновь начал различать цвета и запахи, вкус empanadas, черного кофе с сахаром. Ты сопровождаешь меня все время, ты живешь в моей голове, я говорю с тобой, когда репетирую пьесу, когда иду через парк, когда я недоела, когда испытываю голод. Ты всегда со мной.
Она остановилась, потому что голос ее задрожал.
– И пожалуйста, не посылай мне с этого момента денег. Ты понял? Ты больше нуждаешься в них, чем я, а я отлично обхожусь без них.
Слезы беззвучно текли по ее щекам, она их не утирала. Он все равно не мог ее видеть. Он был в Майами.
– Я люблю тебя, abuelo.
Росита, видимо, приблизила трубку к лицу Улисса. Она услышала прерывистое дыхание, словно дедушка ее хотел выдохнуть слова, застрявшие в глубине его горла. Словно скрежет, раздирающий тишину.
– Я знаю, дедушка, знаю… Я буду лучшей, обещаю тебе. Я все отдам. Все отдам.
Скрежет стал громче. Он внедрялся в уши, доходил до сердца, рвал его на части.
– Ты будешь думать обо мне 30 апреля, я буду выступать в актовом зале Джульярдской школы… Там будут преподаватели, исполнители, агенты, даже телевидение будет. Они готовят сюжет для передачи «60 минут». Ты представляешь себе: меня час будут показывать по телевизору. Меня, вашу Калипсо! Ты меня увидишь, будешь мной гордиться.
Скрежет перешел в хрип, старика затрясло, он начал кашлять, сложился пополам. Он явно был взбешен, что не может высказать то, что хочет.
– Как я буду одета? Ты будешь смеяться, но я еще об этом не думала. Платье? Ну ладно, надену платье. Обещаю. Причешусь красиво и надену те бриллиантовые сережки, которые ты подарил мне на четырнадцатилетие. Ты помнишь? Я, может быть, получу приглашение на концерт в Майами, ты придешь на него, скажи? Обещай мне!
Она говорила, говорила ему о своих сережках, о программе «60 минут», о сонате Рихарда Штрауса, которую Гэри хотел сыграть вместе с ней.
– Ты помнишь, та наша соната, которую мы репетировали в гараже перед моим отъездом… Мы будем ее играть вместе, Гэри Уорд и я.
Скрежет на другом конце трубки стал пронзительным криком, словно вырвавшимся из глотки ликующей Горгоны. Калипсо положила руку на телефон, чтобы смягчить звук.
– Я люблю тебя, abuelo, – тихонько прошептала она, – береги себя.
Улисс ревел.
Изо всех сил тряс головой. Струйка слюны спустилась на его подбородок. На глазах пылали яростные слезы. Он тянул лицо вперед, показывая на шкаф.
Росита уже научилась понимать жесты мужа. Она устремила взгляд на антресоль.
– Там, наверху? – спросила она. – Ты хочешь, чтобы я поискала что-то там, наверху?
Он кивнул. Она пошла за стремянкой. Лицо Улисса искривило подобие улыбки.
Она поднялась на ступеньку, посмотрела на него. Он опять кивнул. Она поднялась на следующую ступеньку, потом еще и еще на одну.
– Ты в конце концов убьешь меня, – пробормотала она.
Он возбужденно тряхнул головой. Словно хотел сказать: кончай уже ломаться, лезь быстрее!
– Я знаю все, что ты думаешь, ты об этом частенько забываешь. Я теперь по каждой твоей реснице все твои мысли читаю.
Он вновь зарычал. Человек, не владеющий ни руками, ни ногами, лишенный языка, пришедший в состояние зверя.
– Как же я тебя любила и как же я смогла тебя простить! – вздохнула она и нащупала рукой сумку.
Облачко едкой пыли вылетело с антресолей, попало ей в рот, в нос, защипало в глазах. Она закашлялась, чихнула. Она сплюнула пыль, выругалась.
– Нет! Это сумка американки! Я не прикоснусь к ней! Ты хочешь уехать, да? Ты хочешь уехать?
Он выдвинул вперед подбородок, приказывая ей открыть красную нейлоновую сумку.
Она возмутилась, повернулась к нему. Теперь уже она кричала: «Нет! Даже не проси меня, я не стану этого делать».
Она вопила, он рычал, она плакала, он скрежетал. Она ни за что не желала спускать эту сумку.
Он сверлил ее огненным взглядом, и она с вызовом смотрела на него с высоты стремянки. «Ты сделаешь это, – приказывал он, – потому что я так хочу!» – «Никогда, – возражала она, – я и так много страдала из-за тебя». – «Я остался, я выбрал тебя, в чем ты меня упрекаешь?» – «Да, но какой ценой все получилось? И почему я должна за это постоянно расплачиваться?» – «Я хочу, чтобы ты это сделала», – корчась бездвижно, требовал он. «Неужели эта история будет преследовать меня всю жизнь?» – молила она, сопротивляясь из последних сил.
Странное зрелище являла собой эта дуэль двух стариков. Он в инвалидном кресле, парализованный, со скрюченными ногами, и он корчился, желая что-то сказать, что-то рычал, а она, тяжелая, грузная, стоящая на последней ступеньке стремянки, теребящая сумку из красного нейлона, отказывалась спускать ее вниз.
Они уже знали, кто победит, но не хотели слишком сдаваться, поскольку дух этой битвы был последней живой, горячей страстью, которая им осталась.
* * *Она его видела! Она видела его!
Она припарковала машину за университетом. Разговаривала через стекло со студентом, который бежал за ней от улицы Пастера. Она пыталась въехать на паркинг, он постучал в окно. Она остановилась, открыла. Это было неудачное место и неудачное время, ей нужно было читать лекцию, но он очень просил его выслушать. «Садитесь, – сказала она, сгребая бумаги и книги с соседнего сиденья, сбрасывая их назад, на подстилку Дю Геклена, который недовольно заворчал. – Прости, дружище! У нас образовалась компания».
Падал мелкий дождь, пронизывая до костей, порывы ветра выворачивали наизнанку зонтики, гоняли по улицам бумажки и пакеты. Студент пригладил рукой волосы, дул на озябшие пальцы, на носу висела капля.
Его звали Жереми, а поговорить он хотел о своем дипломе. Увидев Дю Геклена, он сперва слегка отпрянул в испуге. Но потом сел на переднее сиденье, прижавшись к дверце, чтобы быть подальше от Дю Геклена. Парню было двадцать пять лет, плечи сгорблены, щеки в маленьких прыщиках, бритые виски. «Он, видимо, рано облысеет», – проскочила у Жозефины невольная мысль. Она тут же вспомнила Антуана: вот кто ужасно боялся, что у него выпадут волосы. Он утверждал, что есть три роковых возраста, способствующих облысению: двадцать, сорок и шестьдесят лет. Потом можно уже не волноваться. Он признавался ей, что облысение – проблема номер один для мужчин. Поважнее, чем любовь.