Три часа без войны - Максим Бутченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темный коридор. Та же противная синяя краска на полстены, а выше — поклеены выцветшие бежевые обои. Какая-то дверь. Один открыл ее и заглянул вовнутрь, что-то громко и грубо приказал. Потом двое втащили деда в небольшую, три на два метра комнату, освещенную тусклой 40-ваттной лампочкой. Так и оставили его на полу, словно дедушку-боровика из известной сказки — с коленками, прижатыми к груди. Нескольких секунд было достаточно, чтобы осмотреться. На одной стене маленькое оконце. На полу расстелена солома, видно, на ней спали арестанты. Из угла невообразимо воняло ведро с испражнениями, прикрытое бумагой, чтобы предотвратить распространение зловонного аромата. Комнатка была забита до отказа. Кто-то лежал на картоне-упаковке холодильника. Еще один сидел и читал старую, порванную пополам газету. Третий что-то угрюмо мычал себе под нос. А четвертый — худощавый брюнет среднего роста, с прямым носом и лицом, слегка напоминавшим треугольник, — возвышался над ним, смотрел сверху вниз.
— Ну, здравствуйте, — обратился к старику один из заключенных. — Меня зовут Валерий Макиев. Добро пожаловать в преисподнюю в местной окраске, так сказать.
Мужик проговорил свою фразу, протянул руку, сжал ручонку старика, активно потряс. Это рукопожатие с весьма выраженным уважением, даже трепетом, произвело на деда сильное впечатление. Особенно после скотского отношения со стороны «ополчения». Он опешил, сглотнул слюну, промычал что-то типа «здравствуй, здравствуй, пень мордастый». Потом ему стало стыдно за свою поговорку, и он опять протянул руку Макиеву, а тот повторно схватил ее и вдруг широко, даже радостно заулыбался.
Глава 14
День начинается ночью. Утро переходит сразу в вечер. Вечер может длиться до обеда. Для Петра Никитича потекли арестантские будни. Комнатка небольшая, чтобы улечься, всем арестованным нужно расположиться вдоль стен. Но стоит кому-то ночью перевернуться, как переворачиваются сразу все — иначе никак не поместятся. Импровизированная камера — это небольшое складское помещение со всеми вытекающими последствиями. Вернее, не вытекающими, а «выгребающими». Параши, естественно, не было, зловонное ведро, стоящее в углу, арестанты старались постоянно опорожнять, иначе запах стоял невыносимый. Кажется, пройдет десять лет, а запашок человеческих экскрементов будет преследовать их. Запах несвободы. В дневное время заключенные просились в туалет, находящийся тут же в здании (в конце коридора направо).
Но не всегда охранники поднимали свою задницу, чтобы провести под конвоем задержанных. Бывало, те стучат в дверь, кричат, мол, нужда придавила — какой там. То ли пьяные, то ли сонные — никто не шел. Вот и приходилось идти к ведру. Маленькое окошко во внешней стене всегда плотно закрыто, а для верности с обратной стороны приварены самодельные решетки. Захочешь сбежать — разобьешь окно, а потом будешь мерзнуть. На стенках — остатки прошлогодней плесени, видно, что помещение не отапливается. На полу — скомканный картон из-под упаковок, холмы соломы. Ни матрасов, ни подушек. Спартанские условия. В первый день дед приходил в себя. Он никак не мог понять, как так получилось, что его путешествие оказалось таким скоротечным. Вместо просторов — четыре стены.
Публика в подвале подобралась соответствующая. Двое во главе с Макиевым — украинские волонтеры, задержанные на блокпосте. Еще один — местный ханурик, который валялся недалеко от входа в исполком. И его пьяные гастроли закончились, когда через него переступил Ильич, уверенной походкой направлявшийся в свой мэрский кабинет. А четвертый — представитель алкоголиков, находившихся на ступени чуть повыше ханурика. Оказывается, пьяные скандалы в местных семьях — довольно обыденное явление. Пока была Украина, на такие происшествия часто приезжала милиция, даже составляла акты. Особенно злостных скандалистов увозили в «обезьянник».
С приходом нового республиканского строя мужики не то что стали меньше пить — наоборот, заливают, как они говорят, «сливу» с утра и слоняются где ни попадя. А что делать? Работы нет. Шахты функционируют только на поддержку выработок, чтобы не затопило. Зарплату дают частями. Каждый день по телеку стращают полным уничтожением со стороны украинских фашистов. Как тут не пить, не пытаться скрыться от житейского бреда в пьяном дыму? Вот и заливают. А потом — дома скандалы, побитая посуда, а в худшем случае — жена. Тогда и вызывают ополченцев, просят, чтобы усмирили это пьяное быдло. А те, приехав, кидают провинившегося «на подвал». На следующий день благоверные одумываются и пытаются вызволить суженого-ряженого, ан нет. Теперь пусть он поработает на благо нашей светлой и самой справедливой Луганской республики. И копают выпивохи окопы, разгружают снаряды, таскают строительные материалы, направляющиеся на фронт. Еще больше озлобляется сердце такого мужичка: в шахте адски пашешь за копейки, а тут еще и за бесплатно, как рабсилу, тыкают то туда, то сюда. Щели закрывают.
Однажды, может быть, на третье утро после ареста, пришли ополченцы и забрали ханурика да еще одного такого же залетного. Как только дверь захлопнулась, к Никитичу обратился Макиев.
— За что, дед, сюда загремел? — поинтересовался он.
— За истину, — обыденным голосом ответил Пётр Никитич.
— Ну вот, еще один, — закхекал третий собеседник.
— А если поподробнее? — продолжил Валера.
— В любви не признался одному видному политическому деятелю, — туманно ответил дед, чтобы не попасть в еще большие неприятности.
— Начинаю догадываться к кому, — усмехнулся арестант. — Слава богу, не по той же причине, что эти, — и махнул головой в сторону дверного проема.
— А что с ними? — решил узнать старик.
— Мы сидим тут уже месяц, за это время это уже девятая жертва семейных отношений. Их подержат тут, а потом везут в другое место, ближе к пунктам по трудовому исправлению, — сказал Валера. — Поток просто неиссякаемый из местного населения. Такое ощущение, что треть Ровенек в «зоне» успеет посидеть, пока все это закончится.
На четвертый день в 22 часа, глубокой ночью по временной шкале Никитича, дверь распахнулась и в комнату вошли двое, осветили фонариком заключенных. Свет выхватил из темноты деда, его тут же схватили, вывели в коридор, завязали глаза и куда-то потащили.
Через двенадцать минут повязку сняли, и он смог оглядеть помещение. Это был большой кабинет с длинным, как корма корабля, коричневым столом, во главе которого, будто капитанский мостик, стояло черное кожаное кресло. На нем восседал Ильич. Он надел какие-то странные очки, которые постоянно поправлял: то натягивал на нос, то приспускал. Слева от коменданта находился Митька, почему-то остро реагировавший на движения босса: то повернется к нему боком, то опять станет лицом. Расспросить об этом старику не удалось, потому что его посадили на деревянный стул, который явно не вписывался в общий интерьер, — его поставили специально для пленника. Стул придвинули к столу. Кто-то из ополченцев принес лампу, принялся раскручивать провод. Ослепляющий свет ударил деду в глаза. И через мгновение раздался голос Ильича, допрос начался.
— Вы откуда прибыли? — вдруг завыкал комендант.
— Я? — удивился дед. — Из Большекаменки.
— Адрес, какой адрес? — не унимался Ильич.
— Дом такой каменный в центре, — автоматически произнес старик.
— Ты украинский шпион. Что собирал? Какие данные? — нападал самоназначенный глава города.
— Я украинец, но не шпион, — отнекивался узник.
— Кто тебя завербовал? Назови фамилию, — приставал ополченец.
— Никто, я сам ушел из дома! — последовал ответ.
— Как ушел? Чье задание ты выполняешь? — кричали ему в лицо.
Допрос все продолжался и продолжался. Измотанный словесными загадками дед попросил воды — ему отказали. Схватился за сердце, попросил валидол — ему отказали. Голова Никитича болталась, как тряпичная кукла. Пару раз Митька зарядил пощечину, приводил в чувство. В конце четвертого часа допроса вымотанный и разбитый дед застонал, он что-то мямлил в ответ на вопросы, слова расплывались в ярком освещении. Губы не помнили, как соединялись и размыкались. Вскоре помещение начало пропадать, тело обрело невиданную доселе легкость, пол внезапно растворился, образовалась небольшая дыра, в которую аккурат поместилось тело Петра Никитича и понеслось, словно в лифте, куда-то вниз, в беспросветную тьму.
Очнулся он в камере ДОСААФ. Уже было утро, широкие лучи дырявили окно и упирались в непрозрачность пола, оставляя на нем белые кляксы. Старик заморгал, чуть приподнялся.
— Ты себя в зеркало видел? — спросил его Макиев.
— Не-е-ет, что такое? — забеспокоился Пётр.
— Да, синяки на два глаза, рожа вспухла, как батон, — прокомментировал сокамерник.
И тут острая боль пронзила все части тела. Дед чувствовал себя, словно побитая собака, упавшая с девятого этажа. Сокамерников вывели на перегрузку артиллерийских снарядов, в помещении остались только двое. Валеру никуда не отпускали: считали особо опасным индивидуумом. Хотя охранники, конечно, его так не называли, а просто кликали «укропец». Дед несколько дней отходил от допроса, мучаясь неведением: что он там наговорил, будучи в бреду? Может, кого-то обвинил или еще хуже — жену Машеньку могут приписать к нему в соучастники, и тогда конец. Он себе этого никогда не простит. Все эти мысли, как летние комары, навязчиво кружились в его старой голове, осознание потенциального непоправимого горя тяготило и страшило.