Тень евнуха - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дядя хотел бы, чтобы все было совсем по-другому, потому что уже стариком, тайком жуя принесенный мной шоколад, он все еще с тоской говорил о матери, о единственной из всей семьи Женсана, кто смог понять, в чем заключается романтический смысл существования. А говорил он это потому, что чуть больше ста лет назад, когда Карлоте Женсане-и-Бардажи было семнадцать лет, а у ее выдающегося брата уже был двенадцатилетний сын (твой дед Антон), тринадцатого октября тысяча восемьсот девяносто второго года она дала согласие (взглядом небесно-голубых глаз) на предложение, сделанное господином Франсеском Сикартом, вовсе не часовщиком, а просто богатым незнакомцем без всякой истории, потерявшим голову от этого прозрачного взгляда. Он был на двадцать лет старше ее. На двадцать лет. То есть мой отец попросил руки и сердца у светлых семнадцати весен моей матери, имея тридцать семь темных зим за плечами. И ему не пришлось слишком долго ждать ответа, потому что мать страстно желала покинуть этот дом, убежать подальше от жалоб своего брата, наследника, фабриканта никому не нужных гекзаметров и честного растратчика наследства. Ей хотелось скрыться подальше и от воодушевленных речей своего отца (Антония Женсаны Второго, Златоуста), честного политика, который часто занимался делами и дома и, как всякий художник, жил в своем собственном мире, беспечно забывая об окружавшей его настоящей жизни. А еще Карлота сказала «да», потому что оценила нежную влюбленность этого чернобородого пирата, потерявшего рассудок под ее светлым взглядом. Она сказала «да», потому что наконец почувствовала себя сильной и нужной, после того как ее отец, проводивший больше времени в парламенте, чем в гостиной собственного дома, называл ее ни на что не годной, а своему брату она, поскольку выказывала равнодушие к его стихам, казалась нулем без палочки и существом, начисто лишенным обычно присущей женщинам чувствительности.
Вне всякого сомнения, в своих рассказах о семье дядя Маурисий вставал на сторону матери, беглянки, хотя тетя Карлота ответила флибустьеру согласием за восемь или девять лет до рождения сына, и ничто не предвещало того, что однажды ему придется отправиться жить в дом Женсана, где его усыновит бабушка Амелия, которая стала мне матерью, хотя была всего лишь на пятнадцать лет меня старше. Свою родную мать я помню только по портрету, висевшему у лестницы. (Легкое газовое платье и небесного цвета глаза, тайная сила в устремленном вдаль взгляде и не предназначенная для публикации книга брата в нежной, прозрачной руке.) В семье мою мать все звали тетей Карлотой, а в Истории она осталась как Карлота Любимая, хотя никто, кроме меня и бабушки Амелии, ее особенно не жаловал: у всех Женсана такой британский темперамент, что они не умеют выставлять напоказ свои чувства, как бы те ни были сильны.
– Ты уверен в этом, дядя?
– Конечно уверен. Мы – молчаливая семья, – сказал дядя, увлеченно облизывая перемазанные шоколадом пальцы. – Если бы мы побольше ругались между собой, может быть, твой отец и не сбежал бы из дома, Микель.
Микель не имел об этом ни малейшего понятия. Хотя дяде, скорее всего, было наплевать, знал ли Микель об этом хоть что-нибудь. И потому он продолжил трагический рассказ о любви своей матери, итогом которой явился переезд сына четы Сикарт-и-Женсана, Маурисия Безземельного, в родовое гнездо: «В пять лет я стал старшим сыном мамы Амелии, уже беременной еще одним ребенком. В пятилетнем возрасте я вошел в ее жизнь внезапно, по велению судьбы».
Супруги Сикарт поселились в достаточно скромном доме в самом центре Фейшеса. Молодая жена, Карлота Женсана, теперь, в замужестве, Сикарт, похоже, не особенно скучала ни по обширному саду, в пруду которого плавали заносчивые лебеди, ни по густым лесным зарослям, полным тайн, ни по дюжине с лишним комнат огромного дома. Ей не нужна была ни парадная лестница, ни огромная кухня, ни материнская забота Льюизы, пестовавшей ее с самого рождения (Льюиза умерла сорок семь лет спустя, не покидая нашего дома и побив все рекорды безвыездной жизни в особняке Женсана).
Карлота ни о чем не тосковала, потому что была счастлива: она любила и была любима. И ее Франсеск день и ночь любовался этой воплощенной радостью. Оба они жили неповторимым чудом, хрупким, как мыльный пузырь. Карлота была так счастлива, что снова начала брать уроки игры на рояле, которые было забросила, желая насолить отцу, политику, и своей измученной, молчаливой и грустной матери, с которой, несмотря на то что она происходила из знатного рода Бардажи, совершенно никто не считался. (Она только однажды блестяще проявила себя, подав мужу идею женить наследника, уже тогда бродившего по саду, скандируя александрийские стихи, на девушке из семьи Прим, хотя и не на дочке генерала Жуана Прима, а на племяннице. Сделав это, донья Маргарида снова замкнулась в себе и больше уже ничего не говорила и не предпринимала. На свадьбе дочери ее взгляд был полон отрешенной грусти, словно она наблюдала за происходящим с другого континента. По свидетельствам очевидцев, она не смеялась и не плакала.) Ни бабушка Амелия, ни я, знающий о семье все, даже не представляли, что жизнь этой на вид замкнутой женщины была вовсе не лишена интриги и накала страстей и что важную роль в ней играл один хороший знакомый ее мужа по фамилии Плайя, который был, по счастью, холост и не имел никакого отношения к политике. И пока муж бессмысленно драл глотку на трибуне Кортс-Каталанас[63], этот самый Плайя и незаметная донья Маргарида принимали поправки к законопроекту с таким жаром, что могли бы занять достойное место в списке самых пламенных любовников в истории страстей. Жаль, что об этом не сохранилось документальных свидетельств. И вот почему, когда ей стало ясно, что дочь ее, Карлота, влюблена во Флибустьера, она решила не вмешиваться, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте. Ее муж толком и не понял, о какой помолвке идет речь. А вот кто уж действительно был против, так это Маур Второй, Нетерпимый, который не хотел, чтобы его сестра выходила замуж за человека, который настолько стар, что даже старше его самого. «Даже и не думай, выбрось из головы». Но пришлось ему с этим смириться, потому что родители благословили брак. По большому счету неприятие этого союза со стороны Маура Женсаны Второго, Божественного, было основано на чистейшей зависти: он завидовал влюбленности этого Сикарта (о, кровосмесительная ревность брата!) и явной взаимности Карлоты, которой в семнадцать лет пристало бы играть на рояле «Детский альбом» или качаться на качелях среди лип, а не бросаться во все тяжкие. Негодование маститого поэта (уже женатого и ставшего отцом, но влюбленного исключительно в анапесты и прекрасно обустроенного в своей собственной тайной преисподней) помогло Карлоте решиться. Она вышла замуж. Брак оказался бездетным, но супруги были счастливы, и казалось, что это им безразлично. И вот по прошествии более десяти лет с момента их свадьбы, когда все уже пришли к выводу, что детей у них никогда не будет («Слишком много страсти – это грех, а от греха дети не рождаются», – вывел теорию отец Висенс, метивший в настоятели собора), чисто из духа противоречия родился я, твой злополучный, по мнению некоторых, дядя Маурисий. И отец Висенс, который к тому моменту уже стал настоятелем собора, но еще не рассчитывал на то, что его назначат помощником епископа, заявил на крестинах, что любовь всегда дает свои плоды к вящей славе Господней, и все согласились, кроме младенца, который был таким ангелочком, бедняжечка, такой он был малюсенький, такая горошинка, совсем безземельный, совсем беззащитный, с полуоткрытыми глазками, ангелочек мой. И супруги Сикарт были вдвойне счастливы, поскольку им было не дано (и никому не дано) предчувствовать тяжесть еще не пережитого горя.
Тетя Карлота умерла внезапно, в тот самый день, когда ей исполнилось тридцать четыре года. Так внезапно, что это стало неожиданностью даже для самой смерти. Она только что положила в шкаф мою одежду, то есть одежду своего сынишки, которому в то время, наверное, было лет пять («Представляешь, Микель? А теперь-то мне тысяча лет»), и поднялась по лестнице сказать мужу, что завтрак на столе. По воскресеньям Франсеск и Карлота завтракали вдвоем в небольшой столовой в глубине дома, не спеша, все еще глядя друг другу в глаза и улыбаясь, несмотря на то что прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как они поженились. И чтобы воскресный завтрак не был похож на все остальные дни, вместо кофе они по воскресеньям пили чай. Обычно Франсеск, который в свои пятьдесят пять лет мог дать фору любому юноше, закрывал двери маленькой столовой на позолоченный ключ, как только служанка выходила из комнаты, накрыв на стол. И каждое воскресенье он нежно раздевал свою любимую и часто добивался своего. Они заглушали любовные стоны диванными подушками и хранили в тайне этот секрет воскресных завтраков: их час – час для них двоих и ни для кого больше. Даже со мной они по воскресеньям никогда не завтракали. Это был час большой взаимной любви – час влюбленных, любивших друг друга, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте. Только их час.