Жизнь некрасивой женщины - Екатерина Мещерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пение и крики цыган звучали все отдаленнее, все тише. Последнее, что я осознала, меня куда-то несли. «Паралич!» — подумала я, прежде чем потерять сознание. Но сознание возвращалось через какие-то промежутки. При этих возвращениях к жизни я не могла открыть глаз, не могла вымолвить ни одного слова. Страшный гул и шум наполняли голову, я слышала голоса: «Скорую помощь! Скорую помощь!» Потом голос Ники: «Жена моя, у нее порок сердца, это припадок!» Потом вновь наступило беспамятство, которое прерывалось какими-то свистками, гудками паровозов… Потом чьи-то пальцы осторожно приподняли мои веки, и я увидела женщину в белом, с красным крестом на рукаве, склонившуюся надо мной, но подступившая к горлу рвота снова бросила меня в небытие.
Потом мною овладел длительный и неотвязный кошмар. Я неслась по каким-то ледяным волнам, и лапа, большая и мохнатая, ежеминутно, но довольно ласково касалась моего лица…
Наконец я стала чувствовать свое тело и поняла, что лежу. Мохнатая лапа по-прежнему ласково касалась лица, но теперь ко всему этому в ушах еще стояло знакомое, приятное, напоминавшее мне далекое детство в Петровском поскрипывание. Это были полозья саней, скользящие по твердому, оледеневшему снегу… Конечно, я в санях, вот и знакомый звук: встряхивают вожжами, ударяя по бокам лошади…
Я открыла опухшие, отяжелевшие веки. Хотела пошевельнуть рукой, но она мне не повиновалась. Я лежала закутанная в знакомую оленью доху Васильева. Нависший над самой головой пушистый воротник, мерно раскачиваясь от езды, ежеминутно мягко касался моего лица. Я различила впереди, на облучке саней, спину ямщика, а рядом фигуру Васильева.
Хотела позвать Нику, но у меня вырвался хриплый стон. Ника быстро обернулся, нагнулся ко мне.
— Ты видишь меня? Слышишь? — спросил он с тревогой.
В ответ я кивнула головой. Он поправил поудобнее сено, отвел от моего лица мех воротника, и я вдруг увидела над головой почти черное небо морозной ночи с яркими мелкими звездами.
Я вновь закрыла глаза. Никак не могла понять, где я, что случилось… Передо мною носились какие-то отрывочные и беспорядочные воспоминания. Путаясь в различных предположениях, я вдруг вспомнила ощущение телефонной трубки в руке, вспомнила, с какой надеждой ее схватила… И мгновенно мне все стало ясно: мама и не думала звонить, и вообще никто меня не вызывал. Официант «Ампира» был подкуплен Никой и вызвал меня нарочно к телефону на мнимый звонок. В это время Ника влил мне в шампанское что-то, от чего я чуть не умерла. Его план был заранее обдуман; отсюда и занятый сбоку около оркестра столик, такой незаметный для большинства сидевших в зале. Оттого и присутствие преданного Гриценко, услужливо помогавшего вынести жену Васильева, с которой так некстати в ресторане сделался вдруг сердечный припадок.
Теперь понятно, почему, чокаясь со мной, Гриценко был такой растерянный и виноватый.
Но где же мы теперь?.. Куда он везет меня?.. Меня мучили догадки.
А полозья саней все скрипели, веселой рысцой бежала деревенская лошаденка, а рядом со мной сидел человек, от которого я не могла уйти живой.
И чем яснее мне это становилось, чем невыносимее болела голова, чем больше ныло все тело, чем беспомощнее и слабее я сама себе казалась, тем сильнее рос в моей груди бунт: «Все равно убегу!»
22
В 1923 году железная дорога не доходила до Звенигорода. С Александровского вокзала садились и ехали в Голицыно, оттуда несколько десятков верст — на лошадях.
Звенигород издавна назывался «русской Швейцарией». Вокруг — высокие горы, живописные овраги и непроходимые леса. В нескольких верстах от Звенигорода стоял знаменитый монастырь Саввы Звенигородского.
Васильев выбрал своей «резиденцией» большую старую гостиницу при монастыре.
Устроив меня в одном из лучших номеров, успокоился.
— Здесь пока и будем жить, чтобы больше ты от меня не вздумала бегать!.. — сказал он, улыбаясь самой счастливой и удовлетворенной улыбкой.
— Что за смесь ты налил мне в шампанское? — не переставала я его допытывать. — Мне кажется, у меня навеки обожжены все внутренности… Скажи, ради Бога, что ты мне такое подмешал? Кто дал тебе эту убийственную смесь? Ветеринар какой-нибудь или коновал?.. Мне же надо знать, какими лекарствами лечиться!
— Ничего! — не смущаясь, весело отвечал он. — Что дал, то и дал… ничего там смертельного не было, а что болит, так это естественно: я сам сказал докторам, будто ты отравилась, вот они несколько часов подряд тебе рвоту и вызывали, да еще какую длительную, потому и болит, вполне естественно… Ничего, и так пройдёт!.. — Его поступок казался ему естественным.
— Ну а если б мое сердце не выдержало твоего пойла, тогда что? — спросила я.
— Тогда?.. — Тени набежали на его лицо, и оно помрачнело. — Тогда, наверное, умерла бы… значит, такова судьба… все лучше, нежели бросила бы, ушла от меня… — Потом, встряхнув головой, словно отгоняя вставшие перед ним образы, он уже весело продолжал: — Ты ведь ничего не знаешь, а я свою машину продал, чтобы у нас деньги были, чтобы ты здесь отдохнула, в средствах не стеснялась. Я тоже хочу месяц отдохнуть от полетов, наши доктора мне сейчас летать не дают, сволочи!.. Говорят, что-то с сердцем…
— Докутился?..
Он мрачно на меня посмотрел и передразнил:
— «Докутился»… Не докутился, а ты довела, все сердце мне исклевала. Я говорил — курчонок, забралась мне в сердце и клюешь. Пока не выклюешь — не успокоишься… Ну скажи мне, ну почему ты меня не любишь? Почему? От меня все женщины с ума сходили…
Такие разговоры повторялись ежедневно.
— Вот где был твой север, твоя далекая Арктика, врун несчастный… — негодовала я.
— А с тобой иначе нельзя… вот тебя умной считают, — смеялся он, — а по-моему, не умна ты, поверила тому, что я тебя разлюбил, что оставить могу… вот глупа…
Революция застала Васильева в чине летного полковника; теперь он подходил к сорока годам и имел за своей спиной тот летный стаж, который означает даже здоровое сердце по-летному изношенным. Он должен был перейти на учебные полеты и теоретические занятия в преподавании военной авиации. Но я видела, что любовь к небу и тоска по нему заставляют его сильно страдать.
Завезя меня в Звенигород, Ника вдруг ожил; он загорелся какой-то новой идеей, которая полностью им овладела и которую он держал от меня в секрете.
— Увидишь! — говорил он, блестя глазами. — Что я только устрою… всех удивлю!
Он стал исчезать все чаще. Я оставалась совершенно одна.
Дни, полные безделья, сводили с ума. Напрасно я просила у Ники купить мне бумаги и чернил. Он воображал, что я буду кому-то писать тайные письма. Когда я просила, чтобы он привез мне из города книг для чтения, он неизменно говорил: