GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени - Рудольф Штайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем больше занимаешься идейным развитием Ницше, тем прочнее становится убеждение, что повсюду здесь присутствуют отклонения от того, что еще можно как‑то психологически объяснить. Склонность к изоляции, к тому, чтобы отгородиться от внешнего мира, глубоко укоренена в его духовной конституции. Достаточно характерно высказывается он на этот счет в том же «Ессе homo»: «Мне свойствен совершенно жуткой раздражимости инстинкт чистоплотности, так что я физиологически воспринимаю, да что там — обоняю — близость или — как бы выразиться? — самое нутро, «потроха» всякой души. Эта раздражимость наделила меня психологическими щупальцами, которыми я ощупываю всякую тайну и получаю над нею власть: слои сокрытой грязи в глубине многих характеров, обусловленные, быть может, скверной кровью, однако замазанные образованием, становятся мне видны уже при первом соприкосновении. Если мои наблюдения верны, такие непереносимые для моей чистоплотности натуры, уже со своей стороны, воспринимают предупредительность моего отвращения; это не придает им благоухания… Вследствие этого в общении с людьми мне не дается даже малого испытания терпения; моя гуманность состоит не в том, чтобы прочувствовать то, каков человек, но пытаться вытерпеть это его ощущение… Моя гуманность — это постоянное самопреодоление. Однако мне необходимо одиночество, т. е. исцеление, возврат к самому себе, дыхание свободного легкого игривого воздуха… Отвращение к людям, к «сброду» всегда было величайшей для меня опасностью» (М. G. Conrad «Ketzerblut» [М. Г. Конрад «Еретическое семя»], S. 183 f.). Подобные устремления лежат в основе учений Ницше в «По ту сторону добра и зла» и целого ряда прочих его идей. Он желает воспитать касту благородных людей, которые будут устанавливать собственные жизненные цели из сферы полного своего произвола. А вся история для него — это всего только средство вышколить такие вот немногочисленные властные натуры, которые будут пользоваться нсей прочей человеческой массой как средством для своих целей. «Люди так и будут совершенно не понимать животных хищников и хищников–людей (к примеру, Чезаре Борджа), не понимать «природу», пока продолжат выискивать «патологию», лежащую в основе этих созданий, наиздоровейших среди всех тропических чудовищ и выродков, а то и примутся искать некий прирожденный их душе «ад», — как это делали до сих пор почти все моралисты», — говорится в § 197 «По ту сторону добра и зла». Существенный признак подлинной аристократии Ницше усматривает в том, что она «совершенно сознательно идет на принесение в жертву бессчетного количества людей, которых ради нее оказывается необходимо уценить и унизить до неполноценных, до рабов, до простых орудий» («По ту сторону добра и зла», § 258). Здесь же берет начало и граничащие с жестокосердием суждения Ницше по социальным вопросам. По его мысли, рабочие должны оставаться стадом, их не следует воспитывать так, чтобы они рассматривали себя в качестве цели. «Инстинкт, в соответствии с которым рабочий оказывается мыслимым как сословие, мыслимым для самого себя, этот инстинкт оказался напрочь сметенным по причине безответственнейшей безголовости. Рабочего сделали пригодным для воинской службы, ему дали право объединений, политическое право голоса: удивительно ли в таком случае, что теперь уже рабочий воспринимает свое существование как чрезвычайное (а с точки зрения нравственности, как противоправное) положение? Но спросим еще раз: чего же мы хотим? Если нам угодна цель, должно быть угодно и средство: если нам потребны рабы, очень глупо воспитывать их господами» («Собрание сочинений», т. VIII, с. 153){57}.
На последнем этапе творчества Ницше окончательно поставил собственную персону в центр всего мироздания. «Это книга очень и очень немногих. Быть может, никто из них еще не родился. Ими могут быть те, что понимают моего Заратустру: да и как бы мог я вожжаться с теми, у кого уже сегодня отрастают уши, чтобы слышать? Лишь послезавтра — мое. Кто‑то родится и после моей смерти. Условия, при которых меня поймут, и даже поймут с необходимостью — я слишком хорошо их знаю… Новые уши для новой же музыки. Новые глаза для самого дальнего. Новая совесть для истин, остававшихся доныне немыми… Что же! Только они и являются моими читателями, моими настоящими читателями, и что за дело до прочих? Прочие — это всего лишь человечество. Нужно превзойти человечество — силой, душевной высотой, презрением, наконец…» («Собрание сочинений», т. VIII, с. 215 сл.){58}. И когда напоследок Ницше отождествляет себя с Дионисом, это всего лишь нарастание такого рода представлений.
Ницше мог думать так лишь потому, что в своей изоляции не имел никакого представления о том, в насколько большой степени его воззрения были всего лишь оттенками того, что и так утверждалось в качестве господствующих взглядов в духовной жизни XIX столетия. Кроме того, у него отсутствовали какие‑либо представления относительно связи его идей с научными результатами его эпохи. То, что со стороны представляется следствием определенных предпосылок, изолированно наличествует в структуре идей Ницше, накаляясь в этой изоляции до высшего градуса и в силу этого сообщая его излюбленным воззрениям характер в полном смысле навязчивых идей. Это присуще, например, всецело биологическому пониманию им моральных норм. Нравственные представления не могут быть чем‑либо иным кроме как выражением физиологических процессов. «Что такое нравственность! С человеком, с народом приключилось физиологическая перемена, вот он и переживает ее как некое общее ощущение, истолковывая его языком своих аффектов и в меру собственных познаний, не замечая при этом, что седалище изменений — в физике. Это как если бы ты был голоден и полагал, что голод можно унять с помощью понятий и обрядностей, похвалами и порицаниями» («Собрание сочинений», т. XII, с. 35). Такие несомненные для естественнонаучного мировоззрения понятия действуют на Ницше как навязчивые представления, и он рассуждает о них не со спокойствием исследователя, который в состоянии оценить значение собственных идей, но со страстью фанатика и мечтателя. Идея об отборе лучших в человеческой «борьбе за существование», эта вполне укоренившаяся в дарвинистской литературе последних десятилетий мысль, является у Ницше в обличье идеи «сверхчеловека». Борьба с «верой в потустороннее», которую с такой страстью ведет Ницше в своем «Заратустре», — это всего лишь иная форма точно такой же борьбы, которую ведет материалистическое и монистическое естествознание. Вообще говоря, новым в идеях Ницше оказываются лишь эмоции, которые связываются у него с представлениями. А эмоции эти во всей их напряженности можно понять лишь если исходить из того, что эти представления воздействовали на него будучи вырванными из систематической взаимосвязи, как навязчивые идеи. Лишь так можно объяснить и частые повторы одних и тех же представлений, и отсутствие мотивов для возникновения определенных мыслей. Такую вот полную немотивированность мы можем заметить прежде всего в его идее «вечного возвращения» всех вещей и процессов. Подобно комете, идея эта то и дело возникает в работах Ницше, относящихся к 1882—1888 гг. Нигде она не появляется во внутренней связи с тем, что было им сказано здесь же. Для ее обоснования не приводится практически ничего. Но повсюду она подается в качестве такого учения, которому назначено произвести глубочайшие потрясения во всей человеческой культуре.
Духовная конституция Ницше не может быть понята в рамках понятий психологии; на помощь следует призвать еще и психопатологию. Это утверждение вовсе не стремится оспорить гениальность его творчества. Менее всего способны мы на основании этого заключать и об истинности или же ложности его идей. Гений Ницше вообще не имеет отношения к настоящему исследованию. Гениальное проявляется у него через патологическую среду.
Однако гениальность Фридриха Ницше не следует объяснять и его болезненной конституцией. Ницше был гением несмотря на то, что был болен. Одно дело пытаться истолковать саму гениальность как болезненное состояние духа, и другое — понять личность гения, принимая во внимание нездоровые стороны его натуры. Можно быть приверженцем идей Ницше и при этом полагать, что то, как он отыскивает эти идеи, связывает их между собой, как он их оценивает и отстаивает, может быть объяснено лишь в терминах психопатологии. Можно восхищаться его чудесным и грандиозным характером, быть в восторге от его необычайной — как мыслителя — физиономии и тем не менее признавать, что в этом характере, в этой физиономии присутствуют болезненные моменты. Проблема Ницше представляет интерес как раз в силу того, что гениальный человек годами боролся с болезненными моментами, поскольку был способен высказывать гениальные идеи лишь в такой связи, которую возможно объяснить лишь прибегая к психопатологии. В таком контексте следует объяснять не сам гений, а лишь форму проявления этого гения. Медицина с ее средствами сможет внести важный вклад в истолкование духовного портрета Ницше. Если будет разгадано своеобразие ума самого Ницше, это прольет свет также и на массовую психопатологию. Понятно ведь, что не содержание учения Ницше доставило ему столько приверженцев, но действенность его идей в куда большей степени связана с той нездоровой манерой, в которой он их преподносил. Подобно тому, как его собственные мысли по большей части не были средством постигнуть мир и человека, а являлись лишь психическими разрядками, которыми он желал себя опьянить, то же самое оказывается верным и для многих его сторонников. Посмотрим, как изображает он сам соотношение мыслей, подобранных в его «Веселой науке», со своим собственным восприятием. «Веселая наука»: это означает сатурналии духа, терпеливо противостоявшего ужасно долгому гнету — терпеливо, стойко, хладнокровно, не покоряясь, но и не питая надежды, — и теперь вдруг разом им овладела надежда, надежда на здоровье, его охватило опьянение исцеления. Надо ли удивляться, что при этом обнаруживается немало неразумного и дурацкого, много проказливой чувствительности, причем посвящаемой даже таким проблемам, у которых колкая шкура и они совсем не предназначены для того, чтобы их поглаживать и ласкать. Так что вся эта книга — не что иное, как увеселение после долгих лишений и бессилия, буйство возвращающихся сил, вновь пробудившейся веры…» («Собрание сочинений», т. V, с. З){59}. Так что в этой книге нет речи об истине, но об отыскании таких идей, в которых больной ум (Geist) может обрести для себя лекарство, обрести средство поразвлечься.