Гражданин Том Пейн - Говард Фаст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Проклятье королю Георгу!
— Свобода на вечные времена!..
— Вот так-то, — бормотал Пейн. — Вот оно, величие тех, кому дорога свобода.
Его позвал к себе Джефферсон. Пейн сидел, как дурак, в углу комнаты, положив руки на колени, а Джефферсон тем времени распространялся о том, какое впечатление произвела книжка на Вашингтона.
— Вы совершили великое дело для своей страны… — говорил Джефферсон.
Пейну подумалось невольно, до чего пусто и неумно звучат эти слова. Что значит — его страна? Что сам он может значить для этих утонченных, разодетых в кружево аристократов, рассуждающих о демократии? Почему он всякий раз так глупо себя чувствует с ними?
— Естественно, вы сказали то, что мы давно все думаем, — продолжал Джефферсон. — И говорим тоже. Но надо так уметь сказать, чтобы люди поняли и прониклись этим, даже такие люди как Вашингтон, — а он, сами понимаете, не тупица. В вашей книжке это сказано — притом каждому. Отныне мы обречены на независимость.
— Я выжидал, — сказал Пейн. — Все как-то не было полной уверенности.
— Ну, а теперь, когда она есть, — а она есть, я полагаю, — что вы намерены делать?
— Пойду в армию.
— Разумно ли это?
Пейн пожал плечами; то, что другие брались судить за него, взвешивать все за и против в высокомерной уверенности, что нельзя принести пользу движению, взяв в руки оружие, а можно — лишь сидя здесь, в Филадельфии, да сотрясая воздух словами, подрывало в нем и решимость, и мужество. Он начинал понемногу понимать, что эти важные, влиятельные в колониях люди — и даже Джефферсон, для кого разум был символом веры, религией, — видят в нем как бы дрессированного зверя, крестьянина, служащего живым олицетвореньем бессчетной армии крестьян, коим назначено составить армию восстанья, даровитого подстрекателя черни, которого следует использовать в своих интересах.
Когда кто-нибудь на страницах газет выступал с нападками на революционное движение, на идею независимой Америки и Пейн в ответ коряво и яростно их отстаивал, раздавался хор вежливого одобренья.
— Мы образовали комитет, — говорил Джефферсон. — Франклин, Адамс, Шерман, Ливингстон… Я составляю проект декларации, четко и недвусмысленно — в пользу независимости. Знайте, что я опираюсь на «Здравый смысл» и горжусь этим.
Гордиться-то гордишься, но в комитет меня не включили, подумал Пейн, не без отрадного, впрочем, ощущенья, что он к этому не причастен, что волен распорядиться собою, как ему вздумается.
И он спросил:
— Когда вы предполагаете провести по нему голосование?
— Возможно, в июле.
— И тогда, стало быть, — Соединенные Штаты Америки?
На сей раз Джефферсон улыбнулся, повел плечами.
— Мы вам многим обязаны. — Он наклонил голову.
— Ничем.
Уверенно и небрежно, как если бы будущее уже принадлежало ему, Джефферсон произнес:
— Помните, Пейн, если из этого возникнет нечто конкретное, осязаемое — республиканское государство, — у вас не будет причин упрекнуть его в неблагодарности.
И вот — свершилось, создан был новый с иголочки, сверкающий мир, и мало кто в людной, взбудораженной Филадельфии сомневался, что народ поднимется в поддержку этой высокопарной, напыщенной, полной общих положений декларации независимости. В июле 1776-го для нас воссияла звезда, говорили друг другу. Проходили парадным маршем, горланя несусветную по бессмысленности песенку, прочно привязавшуюся к революционной армии:
— «В Лондон ехал янки Дудль» — а что, может, им еще всем суждено вступить в город Лондон! Захватить Канаду — почему бы и нет? Почему бы, между прочим, и не Англию? А может быть, и весь мир, неся ему свое новое Христианство!
Правда, когда Джефферсон представил первоначальный проект декларации на рассмотрение Континентального конгресса, то Бенджамин Гаррисон, вскочив с места, взревел:
— В этом документе есть одно лишь слово, с которым я могу согласиться, и это слово — конгресс!
Хотя, с другой стороны, разве Цезарь Родни не проскакал за двенадцать часов целых восемьдесят миль, насмерть загнав лошадей, с одной только целью — поспеть на Конгресс к четвертому июля и поставить под документом свою подпись?
Пейн был польщен — польщен и вместе с тем больно задет, — когда, за несколько дней до представления документа, к нему пришел Джефферсон и с неожиданной нежностью в голосе сказал:
— Позвольте, я вам ее прочту.
— Читайте, если есть охота, — сказал Пейн.
— Самый конец, заключительную часть — она принадлежит вам. Бог мой, Томас, мы и отдаленно не представляем, скольким вам обязаны. История похожа на плохую счетную книгу, в которой перепутаны все записи.
Читал бы уж, что ли, подумал Пейн.
— «Таким образом, мы, — начал Джефферсон, — представители Соединенных Штатов Америки…» — Он глянул на неряшливого мужчину с покатыми плечами, у которого взял это название. — Ну как, звучит?
— Читайте!
— «Собравшись ныне на всеобщий Конгресс и призывая Верховного Судию мира сего в поручители правоты наших побуждений, от имени и по уполномочию честных жителей настоящих колоний, торжественно провозглашаем и заявляем, что сии Соединенные колонии являются — как, по праву и справедливости, тому и быть надлежит — свободными и независимыми Штатами; что они слагают с себя какую бы то ни было зависимость от Британской короны и полагают, как тому и быть надлежит, все и всяческие политические связи между ними и государствами Британской империи полностью расторгнутыми; что, будучи свободными и независимыми Штатами, они имеют полное право объявлять войну, заключать мир, вступать в союзы, устанавливать торговые связи как и вершить все прочие акты и деянья, кои по праву подлежат полномочию независимых государств. И поддерживать сию декларацию мы, твердо уповая на защиту Божественного Провиденья как один торжественно клянемся своею жизнью, состоянием, священной честью своей…»
— Что ж, дело сделано, — сказал Пейн.
— Да…
Пейн думал, что теперь его больше ничего здесь не держит, можно уходить.
Робердо, генерал пенсильванской милиции, был осанист, багров лицом, точно свекла, с могучими ляжками; голубая с желтым генеральская униформа блистала великолепием. Преуспевающий купец, он твердо верил, что на военном поприще преуспеет и подавно, и раз уж он решился выступить со своим отрядом на Эмбой, что к юго-западу от Статен-Айленда, значит, неприятностям генерала Вашингтона пришел конец. Пейну он предложил должность своего личного секретаря. У ассоциаторов, как величали себя ополченцы, был уже за спиною не один месяц учений, и Робердо дал понять Пейну, что вступить в такую бригаду — немалая честь.
— Я согласен, — сказал Пейн. — Офицерского званья мне не нужно. Смогу вам пригодиться как секретарь — и ладно.
— Звание — не проблема, это можно устроить. Я бы лично предпочел вас видеть в чине майора. Как-то солиднее, чем капитан или лейтенант. Да, а кстати, форма у вас имеется?
Пейн признался, что нет.
— Существенно, друг мой, весьма существенно. Лишь соблюденьем формы возможно внести в армейские ряды дух воинских традиций, подобных тем, что озаряют сияньем славы имена великого Мальборо и Фредерика Прусского.
— Я обойдусь без униформы, — сказал Пейн, вспоминая, как те, кто видел армию Вашингтона, рассказывали, что там на целую бригаду не найдется солдата в форме.
— Если это вопрос денег…
— Это не вопрос денег, — сказал Пейн.
Белл снабдил его пятьюдесятью экземплярами «Здравого смысла»; они, вместе с заржавленным старым мушкетом, порохом, дробью, флягой воды и мешочком кукурузной муки составляли багаж Пейна. Он тащился пешком наравне со всеми — отчасти потому, что так хотел, отчасти из-за нехватки денег на лошадь. Робердо, который принял смиренное положение Пейна как личное оскорбленье, часами не разговаривал с ним; Пейн этого почти не замечал. Какая разница — главное, что он снова, после долгого перерыва, шагал плечом к плечу с такими же, как он сам, с лавочниками, приказчиками и мастеровыми, ткачами, плотниками, ремесленниками. Пока что эта общность скреплялась только чувством — они еще не повстречали врага, не видели воочию войны, и ничего не знали о ней, не считая слухов о событиях в Новой Англии. Да и притом, разве потери американцев в Массачусетсе не были смехотворно ничтожны?
Вечером, на первом привале, Пейн сидел у костра, помешивая свою кукурузную размазню, остро, со слезами радости на глазах, ощущая свою причастность к происходящему, не в силах говорить от волненья. Голоса ополченцев звучали громко, чуть застенчиво, весело:
— Огоньку, товарищ!
— Угощайся кашкой — это тебе за грудинку.
— К черту счеты, приятель, у меня хватит на двоих.
— За что будем пить, гражданин?