Десятка - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну где ж ты, Бог? — вскричал в сердцах Макар. — Такую красоту ведь загубили, падлы!
Бог — в смысле наказания — был, и Эрвин, оставшийся до капли беспристрастным, тут свистнул нарушение и твердо показал на точку. Свои же, соплеменники, его едва не сгрызли за эту честность не ко времени, накинувшись на парня впятером, но Эрвин, отступая под наскоками, остался непреклонен. Кузьменко, «одноногий», хромающий Кузьменко, прославленный на весь Союз своим ударом с любого расстояния, взял мяч и положил его на место, на котором германцы завалили Клима. Вратарь «зенитчиков» с каким-то испуганно-страдальческим лицом, с какой-то инженерной озабоченностью занялся построением и цементированием стенки из своих угрюмо-напряженных игроков. Семь рослых человек составили шеренгу, закрывая половину своих ворот; вратарь все суетился, кричал, махал руками, корректируя позицию, сдвигая свою стенку еще на десять сантиметров влево, обратно подвигал, стараясь совместить край стенки с какой-то на свой вкус воображенной линией, как можно больше сократить угол расстрела, не дать пробить в обвод под дальнюю или прошить живое многоногое многоголовое прикрытие прямым… садился, замирая в полуприседе и неотрывно вглядываясь… на все это ушло еще две-три минуты.
Кузьменко отошел шагов на пять и встал с лицом пустым от осознания важности момента, с упорно сжатыми губами, со взглядом, обращенным внутрь, и так стоял, будто все слушая себя, все свое тело с битыми коленями, со старой, довоенной недолеченной травмой мениска… все натянувшееся, бьющееся скрытно в резонанс поставленной задаче, так, будто лишь за-ради этой вот минуты, за-ради одного вот этого удара и был он вытолкнут из чрева матери когда-то. На страшном сквозняке будто стояли немцы в стенке, отчаянно жались друг к другу, моргая жалко в предвкушении удара и прикрывая судорожно руками нежный пах, Кузьменко же дождался трели Эрвина, немного потоптался, разбежался и вбил свой сказочный носок в лежащий смирно мяч, и тот кометой, космическим булыжником влепился в верхний угол содрогнувшихся ворот — что были стенка и вратарь, что не было… прошел мяч без вращения над головами крайних в стенке, вонзился по единственной возможной недосягаемой для вратаря прямой. На посеревших лицах немцев уже, как масло сквозь бумагу, проступило будто бы вещее предчувствие, что так и будет все вестись до самого конца, что — хоть из кожи вылези — не отквитаться им и не настигнуть этих русских. Но лишь минутное то было помутнение — нет, не могла прежде финального свистка их артистическая гордость, их сумрачная бешеная сила так просто прогореть, ослабнуть, сникнуть. Вот киевляне тут, скорее, расслабились, спустили рукава, уже, как многие друг другу после признавались, тут начали прикидывать, что будет после-то, простят их немцы или как. Всего на несколько мгновений так далеко их мысли оказались от этого вот наэлектризованного поля, всего на несколько мгновений перестал по жилам течь высокого значения ток и налились свинцовой тяжестью их члены… не добежали там, не досмотрели здесь — и мячик в сетке.
4:3 стал счет, грозила враз рассыпаться уже, казалось бы, добытая победа; как будто наклонилось поле — заскользили, сползая, к пропасти позора. Все началось по-новому: вцепиться и держаться, ногами в травяную пядь врасти. Часы наручные на сухощавой кисти Эрвина отсчитывают время, неумолимо рубит стрелка головы секундам, перетирают шестеренки в песок минуты, что остались до конца. Но как же медленно, с каким тягучим пережевыванием, ползучим гадом убывает время. Уже не червонеют ярко на матовой зелени поля их вызывающие свитера — от пота почернели сплошь, уже налиты ноги чугуном по самый пах, уже в груди ворочаются будто со ржавым скрипом рычаги, кузнечные меха сипящих легких в движение трудно приводя, уже и не умением будто — одним числом они свои ворота сберегают; лишь пушечное мясо, терпеливое и безыскусное, — вот кто они теперь; лишь хаотично шевелящаяся масса, в чьей неподатливой, упорной плотности живая сила немца застревает. Хромает Кукубенко, давно уж то и дело скачет на одной ноге вконец разбитый Колотилин, и немцы лупят, лупят с дальних подступов и непрестанно верховыми длинными забросами штрафную русскую бомбардируют. И дышит загнанно штрафная — последняя полоска узкая ничейной вскопыченной, изорванной земли, — из ноги в ноги то и дело переходит. Десятки бутс газон взрывают и крепко бьются друг о дружку в воздухе затылки, локти, скулы, лбы; споткнувшись, завалившись, рухнув навзничь с прыжковой высоты, и на траве, и лежа продолжают сучить ногами слепо игроки, все подгребая, выцарапывая мяч. Восьмидесятая уже минута.
— Что, кончились силенки, братцы? — в мгновение роздыха их Свиридовский спрашивает. — Минут на десять ровно бы, а дальше — трава не расти.
— Есть, есть еще силенки, капитан, — отвечают ему. — Так вроде и нет, но на этих найдутся.
— Спокойно, батя, — Кукубенко заверяет, пуская длинную тягучую слюну. — Сейчас рванемся, спляшем из последних. А, спляшем, Клим?
Но вместо этого к своим воротам прижимаются, и лысоватый Ханеманн с угла штрафной стреляет в самый уголок, и Разбегаев успевает, рухнув набок, ухватить одной рукой эту молнию. Поднялся, крутанулся вокруг оси, от столкновения с рыжим Штихом уходя, и бросил мяч рукой на неприкрытого Кузьменко. Тот, хромоту свою растаптывая, дернул с поднятой головой, выискивая хоть кого-то неприкрытого — горячей мутью заволоклись уже глаза, и он скорее почуял, чем увидел, ту точку поля вдалеке, что занята была своей, родной сгущенной силой, и запустил туда, на Клима, длинно мяч, на левый фланг немецкой обороны. Полуслепая эта передача доставила Климу мучение — едва он, вставши на подшибленную ногу, дотянулся, едва приклеил уходящий мяч к подъему. Клим в дление кратчайшее с какой-то беспощадной последней ясностью воспринял все: оскаленную рожу набегающего фрица и расстановку еще трех враждебных игроков в штрафной, и вскинутую граблю Кукубенко, который врывался по правому краю в штрафную. Он даже то почуял, что играть им, верно, все же вместе больше не придется, и с радостной мукой сделал сильный, по уходящей от ворот дуге, навес, такой, чтоб было немцам ни за что не дотянуться, выпрыгнув, но и такой, что маленькому Кукубенке почти что нет возможности достать — иначе он не мог, иначе дело кончилось бы перехватом… он, Колотилин, будто вот в расчете на себя, прыгучего и рослого, послал такой гостинец. Жгуты разряда крепко обтянули голеностоп опорной, и, повалившись набок, он глядел, как маленький Макар взлетает в воздух и, положив сухое тело чуть не параллельно линии газона, предельно откачнувшись, отклонившись головой от ворот, виском шлет мяч в свободный дальний угол. Убит был немец, мир — зарезан. Орать было нечем. В груди кипела лютым холодом, огромила, влекла в зенит и разрасталась до размеров родины скупая музыка исполненного до конца предназначения.
июнь 2009; октябрь―ноябрь 2010
Сергей Шаргунов
Родился 12 мая 1980 года. Выпускник МГУ им. М. В. Ломоносова по специальности журналист-международник.
С 2000 года автор литературного журнала «Новый мир» как прозаик и критик.
Лауреат независимой премии «Дебют» в номинации «Крупная проза».
Лауреат государственной премии Москвы в области литературы и искусства.
Библиография:
«Малыш наказан», Амфора, 2003.
«Ура!», ЭКСМО, 2003.
«Как меня зовут?», Вагриус, 2006.
«Птичий грипп», АСТ / Астрель, 2008.
«Битва за воздух свободы», Алгоритм, 2008.
Вась-вась
Пока он жив, увидим его живым.
Он спокойно всем тыкал: ты-ты-ты…
Перекрестье двух морщин на высоком лбу.
Он несколько лет сидел в Америке, в офисе, в Нью-Гемпшире. Компьютерная техподдержка налоговой компании. Его мужественную физиономию то и дело озаряла улыбка. Крупная и крепкая. При любой погоде — снежная. Улыбка пылала. Понимай как хочешь: морозилка американского супермаркета или наш деревенский сугроб. «Янки-витязь, — мысленно я обозвался, когда его увидел, — витязь-янки».
Рослый ян-ви, плечистый ви-ян. Светло-русая борода. Ясные ребячливые глаза.
Тридцать восемь, пора разлива. У него была жена его лет и дочь была, 12, — два притока. Два прихлопа снежных варежек. В родных отражалось солнечное облако сильной улыбки. Улыбкой он то и дело награждал других, обнажая зубы до десен, и, казалось, так исполнял какой-то важный план, который — в скрипе сосен и ветре над морем, движении облаков и пробках больших дорог. Под этой улыбкой другие ему тоже начинали, расслабляясь, тыкать. Улыбка при всей непременной мощи менялась: чтобы понять, какая она — наступательная или оборонительная, — достаточно было заглянуть в Васины глаза.
Три года он жил в Америке припеваючи и насвистывая. Там грозил ему только рост. Но он поверил в Бога. Ему приснился русский иконописный Бог, дал во сне хлеб. Вера начала утягивать все глубже, в молитвенную бездонную глушь, и Вася решил: вернусь!