Натюрморт с часами - Блашкович Ласло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перчатки связаны крючком, нитяные, с какой-то милой арабеской на тыльной стороне, с вышитой птичкой на ладони, счастье той птички, что она неживая.
Готовя сюрприз, Богдан долго держал тетину руку в своей, тайком ее измеряя. Тетя удивлялась и смеялась. От этой необычной ласки ей было щекотно, подушечки пальцев горели. Иди к черту, она его оттолкнула, задрожав, посерьезнела, а Богдан, в конце концов, повел Девочку примерить перчатки для тети.
Latod hogy bolond, haggyad,[17] — хихикал солдат и дул на пальцы.
Здесь все люди, — процедил второй. Подбородок у него дрожал, он не позволял себе оплошностей. Вспомнил юношу, перепрыгнувшего через стену, и ему стало страшно. Разве он бы его упустил, если бы боялся, задавал он себе вопрос, разве в этом мире больше нет человеческой благодарности, Бога? Поскользнулся и упал. От удара о снежный наст непроизвольно выстрелила винтовка. Вороны шумно взлетели с голых веток. Солдат встал, плюнул, поднял винтовку, понял, что приглушенный смех товарищей предназначен для него. Sorba,[18] — прикрикнул он, — строй, в строй!
Я никогда не видел мать голой, в отупении замечает Богдан, и смотрит на чужое тело. Неужели меня сотворили из него, из одного ребра? Оглянулся вокруг. Для этой сцены не требуется бог знает сколько красок, оценивает он со знанием дела. У меня еще есть несколько тюбиков, эти оттенки серого сделать нетрудно. Солнца нет, но кое-где можно добавить чуть-чуть желтого, для пористых следов собачьей и человеческой мочи на снегу, точечно, акцентом. Тетя, почему ты прячешься за мной, ладонями закрываешь лицо, я больше не позволю тебе убегать, пришла и твоя очередь, теперь я тебя поймаю, напишу. Сколько же здесь моделей, какая же это будет обнаженная натура при вечернем освещении! Смотри-ка, все разделись. Никто не стесняется.
Открытое мореИ почти отсюда, с того места, где он сейчас стоит, на четвереньках, неполные десять лет назад, Шупут отправился, — скажем так, — на пароходе в Белград, учиться ремеслу художника. Но не сказать, что потом он увез из столицы в своем воображении множество ее образов. Он с удовольствием запоминал звуки большого города, сливавшиеся в свежую каплю и возносившиеся к небу в виде загадочного облака, полного шумов и отголосков. Это облако можно было глотать как сахарную вату или тахинную халву, которую едят на кладбище. И пальцы все время были липкими, объяснял Богдан Мило Йовановичу свое особое восприятие столицы, стараясь точно насвистеть ее мелодию. Вообще-то, он всегда насвистывал, когда работал, какие-то французские, венгерские, русские оперные арии или же зажигательное сербское коло, отточенными движениями растушевывая тени. Живописи нужна музыка, это киношники поняли, объяснял он, или ты оказываешься один на один с глухонемым взрывом, в опасности, что останешься без воздуха, задохнешься.
Шупут восторгался белградскими топонимами. Душановац, Топчидер, Кошутняк, Звездара, Сеняк. О, сколько раз его гипнотизировало это пышное, лунатическое благозвучие. В некоторых из упомянутых районов города он так никогда и не побывал. Разве они могли сказать что-то иное? Разве возможно, чтобы там кто-то жил?
В Белграде он сменил несколько адресов. Ни один из них не стоит упоминания, это пустые, попутные полустанки, которые машинист пролетает, а запоминают только чудаки и досужие люди. Скажем только, что ему и там в обустройстве помогли родственники Опсеницы, фамилия которых всегда противоречила их надежности. Поэтому в качестве проверенного белградского адреса Шупута мы укажем улицу Короля Петра, дом 4, письмо передаст привратник школы, если кто-то пожелает ему написать.
Положа руку на сердце, надо сказать, что Шупут везде чужак, репка без корней, он бродит по свету как мейстерзингер, мастер-рисовальщик, и только посвистывает. Пьер Крижанич мне кричит, что я из Лики, и ничто иное, а лалы[19] меня взяли под свое крыло, эти, наши, а Белград, опять же, со времен Великой войны, — вампир, и высосет из нас всю кровь. Даже твой Захарие твердит, что я венгр. Я, правда, не знаю, дорогой мой, к какому берегу пристал. Так жалуется Шупут другу и листает «Время», послюнявив пальцы, пока не доходит до парижской фотографии, сделанной в мастерской Милосавлевича, где и он одет для фильма, который от скуки снимает богатый итальянец, и в котором Шупут, разумеется, играет иностранца.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Почерк неразборчивый «Все наши коллеги, буньевцы,[20] уже здесь, я надеюсь, что и тебя скоро отпустят, и жду тебя. М. Коньович вернулся из Оснабрюка, потому что его мать, как и твоя, буньевка», — так писал ему Миле Иованович в Ольберсдорф, с учетом лагерной цензуры, рассчитывая на новое предписание, в соответствии с которым из лагерей выпускали всех граждан и подданных государств сил «оси»,[21] как и полукровок, заранее высказавшихся за нужную сторону.
Что вообще такое нация? Ненужный груз, спрашивал себя Шупут и сам себе отвечал, когда подписывал заявление о мнимом происхождении матери. Я слишком слаб для таких мучений, оправдывался он перед товарищами, меня убьет плесень на каменной стене. Мать не переживет, ведь так? Достаточно и призрачной свободы, разве можно получить больше?
Я же не клятвопреступник, если не верую. Так, Пали? Богдан искал хоть какого-то подтверждения и облегчения у застегнутого на все пуговицы полу-венгра, с которым целых одиннадцать дней он добирался из немецкого лагеря в Нови-Сад. Нас все ограничивает, рассуждал он, пока они шагали по целине и степи, спотыкаясь о замерзший дерн, — например, государство, семья, мораль, болезнь. Все это сплелось в сеть, в которой ты бьешься, как сом, она на тебя давит, ты едва дышишь. Единственно, что тебя спасет, — это иллюзия, представление о чем-то, картина. Тогда ты можешь быть свободным и под оккупацией, а потом, что значат большие или меньшие ограничения, мы всегда заложники, наше движение — это мираж, расстояние — просто оптический обман, фата-моргана, которая испаряется из песка, но убийственно, друг мой, смотреть на колючую проволоку, признай, — Богдан тянул Пала за рукав, не замечая, что тот спит на ходу, как лошадь.
Они проходили через села, где не горели огни, слышали, как лаяли собаки, рвавшиеся с привязи и ронявшие пену, они шли по утопавшим в грязи дорогам, серым и желтым, сквозь смерзшиеся заросли ивы, избегая дорог больших. Пойдем кружным путем, suput; однако, — осеняло Богдана Шупута, и тут он внезапно вспоминал об этимологии своей фамилии, словно нашел ее тут, по пути. Но не пускался вновь в рассуждения о происхождении и имени (которые он, похоже, мог культивировать, взращивать и стричь, как ногти), скорее всего, потому, что от ледяного утреннего воздуха голый подбородок, губы и язык одеревенели и застыли так, что он не мог даже свистеть.
Возможно ли, чтобы картина исчезла, чтобы зрение мира угасло, спрашивал Шупут, аккуратно грызя горький, проросший картофель, найденный в какой-то обветшалой яме для хранения овощей, хозяина которой угнали в лагерь, или он умер. Когда какой-то английский шляпник от недостатка материала наполовину укоротил цилиндр (он вспоминал что-то, что давно читал, еще в Париже) и вышел на улицу в круглом котелке, половина Лондона шла за ним, с любопытством ожидая чуда, когда сумасброд из бездонного полуцилиндра извлечет рыбу и всех накормит. Скандал стал невозможным, — сетовал наш художник, — если бы я сейчас разделся догола, на это не обернулся бы даже последний придурок, а если бы разделось полгорода, я уверен, никто не заметил бы, им даже вода не подарила бы отражения, — разочарованно заключал он.
Двенадцатого ноября они добрались до Уйвидека.[22] Расстались на окраине города. Богдан протянул руку, но Павле его неожиданно обнял, поцеловал, по-христиански, в губы. Шупут утратил дар речи. Слушай, крикнул он вслед своей исчезающей модели, приходи ко мне на славу… Мы остались живы.