Реабилитированный Есенин - Петр Радечко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имажинист Матвей Ройзман в своей книге «Все, что помню о Есенине» писал:
«Анатолий не переносил, когда, даже в шутливом тоне, ему намекали, что Есенин талантливее его. В 1921 году 3 октября – в день рождения Есенина – нужно было что-нибудь ему подарить. Мариенгоф достал где-то хорошую трость и хотел выгравировать на ней надпись. Я сказал, к кому нужно обратиться.
– Не знаю, что лучше надписать Сереже? – спросил он.
И черт меня дернул сострить!
– А ты кратко и ясно, – посоветовал я. – “Великий – Великому”.
После этого до дня рождения Есенина Анатолий со мной не разговаривал».
Далее М. Ройзман называет причину, заставившую Мариенгофа помириться с ним. И она тоже ярко характеризует этого человека, старавшегося во всем быть равным с Есениным. Вот как это было:
«В этот день я подарил Сергею галстук, который он хотел иметь: бабочкой, коричневый в белую полоску.
Мариенгоф пришел ко мне и сказал, что он и Есенин одеваются одинаково, а галстука бабочкой у него нет. Я открыл перед ним коробку оставшихся от царского времени галстуков, и он выбрал бабочку…»
Из этой цитаты можно сделать вывод, что Мариенгоф едва ли не потребовал для себя такой же галстук, какой тот подарил имениннику. Зная, что начинающий поэт, недавно ставший имажинистом, не сможет отказать ему, одному из основателей этого литературного течения, правой руке Есенина, в такой просьбе.
Мариенгоф прекрасно понимает, что его близость к первому поэту России приносит ему не только известность, но и целый ряд преимуществ. И не таких, как приобретение галстука-бабочки. Они с Сергеем везде вместе выступали на литературных вечерах, печатались, выпускали книги. Есенин знакомил Анатолия с поэтами старшего поколения. Хотя новоявленный гений считал, что он уже всех их перерос. Даже Блока, которым так восторгался, будучи гимназистом.
Вот как писал об этом «образоносец» в «Романе без вранья»: «В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во «Всемирной литературе» Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами». Короче – будь Александр Александрович каким-нибудь бухгалтером, смотрелся бы еще лучше!
Позже, 28 августа 1921 года, т. е. через три недели после смерти автора стихов о Прекрасной Даме, Мариенгоф вместе с Вадимом Шершеневичем принял участие в кощунственном вечере под названием «Чистосердечно о Блоке», где прозвучало издевательское «Слово о дохлом поэте».
Эта грязная выходка «образоносцев» явилась, по свидетельству современников, первой «черной кошкой», пробежавшей между Есениным и его собратьями по перу.
Но ни эта размолвка с Есениным, ни последующая вражда с ним, ни многолетний шквал критики, обрушивающийся постоянно на «бессмертное» творчество А. Мариенгофа, не выветрило из него неистощимого честолюбия, завышенной самооценки своих, более чем скромных способностей, зависти и стремления любым путем уравнять свое имя с Есенинским.
«Я, товарищи, поэт гениальный.
С этой фразы, – писал А. Мариенгоф в 1950-годы в “Романе с друзьями”, – любили начинать свои речи Вадим Шершеневич, Есенин и я».
В данном случае у автора хватило такта себя упомянуть только рядом с Есениным. Когда же «романист» не упоминает фамилии имажинистов, а именует их по названию малой родины, здесь уж, будьте спокойны, он на первое место непременно вытаскивает себя любимого:
«Народные комиссары первого в мире социалистического государства и среброволосые мэтры российского символизма – Брюсов, Бальмонт и Андрей Белый – самозабвенно спорили с юношами – поэтами из Пензы и Рязани, возглашавшими эру образа».
Его не волновало то, что таким образом он ставит себя в смешное, если не сказать глупое, положение. Современники помнили, а грамотные люди знали и так, что ни Брюсов, ни Белый, ни Бальмонт, которого, кстати, в одном из своих «романов» он обозвал «самым глупым поэтом», не только спорить с ним, но и поздороваться не захотели бы, не будь рядом с ним «поэта из Рязани», поставленного им в данном случае на второе место после себя. А вот того, рязанского, они все ценили по достоинству.
Смешно и грустно читать произведения А. Мариенгофа в тех местах, где он то и дело проводит параллели между собой и Есениным. Это его желание издать книгу «Эпоха Есенина и Мариенгофа», и одновременная их работа над пьесами «Пугачев» и «Заговор дураков», и наглое требование в книге «Буян-Остров» к людям, «истинно понимающим прекрасное, в равной степени восторгаться поэзией и Есенина, и Мариенгофа», и многое другое.
Но даже в таких и иных бытовых моментах он пытается выставить себя более известным, более способным, чем его друг. Характерными являются в этом смысле стоящие рядом два примера из «Романа без вранья». А заодно чистосердечные признания «образоносца» о своем непомерном честолюбии, в угоду которому он готов пожертвовать чем угодно, вплоть до того, что пойти на дружбу с бандитами.
Речь в книге идет о том, как Мариенгоф поздним вечером возвращался домой и своим щегольским видом привлек пятерых грабителей, которые решили отобрать у него пальто:
«Я пробовал шутить. Но было не очень весело. Пальто только что сшил. Хороший фасон и добротный английский драп.
Помятая физиономия смотрела на меня меланхолически.
И, когда с полной безнадежностью я уже вылезал из рукавов, на выручку мне пришла та самая, не имеющая пределов, любовь россиян к искусству.
Один из теплой компании, пристально вглядевшись в мое лицо, спросил:
– А как, гражданин, будет ваша фамилия?
– Мариенгоф.
– Анатолий Мариенгоф?
Приятно пораженный обширностью своей славы, я повторил с гордостью:
– Анатолий Мариенгоф!
– Автор “Магдалины”?
В этот счастливый и волшебнейший момент моей жизни я не только готов был отдать им делосовское пальто, но и добровольно приложить брюки, лаковые ботинки, шелковые носки и носовой платок.
Пусть дождь! Пусть не совсем принято возвращаться домой в подштаниках! Пусть нарушено равновесие нашего бюджета! Пусть! Тысяча раз пусть! – но зато какая лакомая и обильная жратва для честолюбия – этого прожорливого Фальстафа, которого мы носим в своей душе!
Должен ли я говорить, что ночные знакомцы не тронули моего пальто, что главарь, обнаруживший во мне “Мариенгофа”, рассыпался в извинениях, что они любезно проводили меня до дому, что, прощаясь, я крепко жал им руки и приглашал в “Стойло Пегаса” послушать мои новые вещи.
А спустя два дня еще одно подтверждение тонкости российских натур.
Есенин зашел к сапожнику. Надо было положить новые подметки и каблуки.
Сапожник сказал божескую цену. Есенин, не торгуясь, оставляет адрес, куда доставить: “Богословский, 3, 46 – Есенину”.
Сапожник всплескивает руками:
– Есенину!
И в восторженном порыве сбавляет цену наполовину…»
Но что значит половина из копеечной стоимости ремонта есенинской обуви в сравнении с новым моднейшим делосовским пальто, в котором грабители приняли Мариенгофа за иностранца?! И какая разница в популярности двух имажинистов! Поэта из Рязани знают по фамилии, а пензенского – в лицо. Его узнают! И ему абсолютно безразлично – знают за «Сорокоуста» или за «Магдалину», за истинную поэзию или за отчаянный цинизм и кощунство.
Сцена с бандитами, несомненно, выдумана, как это делали тогда и другие третьеразрядные авторы для демонстрации своей популярности. Мариенгоф в этом не был первопроходцем. И ему все равно, какая будет у него известность. Пусть даже, как у чеховского героя – в связи с наездом телеги, но только чтобы была. Пусть знают его не настоящие ценители поэзии, а бандиты, готовые ограбить, а то и убить, но только чтобы знали лучше, чем других поэтов, лучше, чем Есенина, чтобы не просто всплескивали руками, а, взглянув в лицо, сами называли и имя, и твое произведение. И он за эту известность готов отдать все. О чем сам же и говорит.
Именно такой славы жаждал Мариенгоф, к ней сам и стремился. Интересные свидетельства на этот счет оставил позже, не раз упоминаемый нами имажинист Рюрик Ивнев. Дело было так. При подготовке литературного вечера в Политехническом музее импрессарио Долидзе в афише записал среди многочисленных выступающих имена Р. Ивнева и А. Мариенгофа, а предупредить их об этом забыл. В ответ Мариенгоф начал уговаривать Ивнева объявить официальный протест:
«Мы их проучим, – говорил Анатолий автору воспоминаний. – Явимся как ни в чем не бывало и, когда придет наша очередь выступать… вместо стихов прочтем такую отповедь…
Я захлопал в ладоши…
– Это идея.
– По рукам, – воскликнул Мариенгоф, – только никому ни слова.
Толя радовался, как мальчик. Ему рисовалась соблазнительная картина: переполненный зал Политехнического музея, шум, возбуждение. Он на эстраде, взволнованный, читает свой протест. Он отлично сознавал, при таком количестве выступающих (насчитал до сорока фамилий) легче обратить на себя внимание протестом, чем стихами, хотя бы и очень хорошими».