Реабилитированный Есенин - Петр Радечко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариенгоф благодаря крепким связям, истинно театральному умению вести закулисную игру обладал значительно большей пробивной силой во властных коридорах, что вполне устраивало Есенина. Но еще больше устраивало такое положение Мариенгофа. Его имя всегда и всюду звучало рядом с именем лучшего поэта России, что в значительной степени давало право на жизнь его «каталогам образов» ставило их автора в число заметных поэтов.
Кроме того, распоряжаясь совместными с Есениным средствами, он снова получил возможность жить по-барски, в свое удовольствие, как привык к тому с самого детства.
В подтверждение этому снова процитируем «Роман без вранья»:
«Опять перебрались в Богословский. В том же бахрушинском доме, но в другой квартире.
У нас три комнаты, экономка (Эмилия) в кружевном накрахмаленном фартучке и борзый пес (Ирма).
Кормит нас Эмилия рябчиками, глухарями, пломбирами, фруктовыми муссами, золотыми ромовыми бабами.
Оба мы необыкновенно увлечены образцовым порядком, хозяйственностью, сытым благополучием.
На брюках выутюжена складочка: воротнички, платочки, рубахи поразительной белоснежности.
Есенин мечтает:
– Подожди, Анатолий, и типография своя будет, и автомобиль ржать у подъезда.
Три дня у нас обедает один крестьянский поэт…»
Как видим, на правах хозяина положения мечтает Есенин, а не Мариенгоф. И это происходит в конце двадцатого или в начале двадцать первого года, то есть в то время, когда все вокруг, и особенно литераторы, бедствовали. И обедает у них не кто-нибудь, а крестьянский поэт, один из недавних друзей Есенина. Значит, надеялся Есенин в первую очередь на свои силы и способности, мечтая о своей типографии и автомобиле, а не на то, что все это заработает его друг – обладатель совместной кассы.
Рассказывая на страницах так называемой «Бессмертной трилогии» о своем барском детстве, Мариенгоф сообщает читателям об изысканности в одежде отца, в частности, о его золотом пенсне, красивой трости. Некоторые литературоведы утверждают, что он носил даже цилиндр, страсть к которому от него унаследовал Анатолий. Как и свою приверженность к дендизму, а вернее – гедонистским привычкам. Упрощенно говоря, жить в свое удовольствие, ни в чем не ограничивая себя.
После октябрьского переворота модничанье перестало быть в чести. Но, ощущая крепкую поддержку, А. Мариенгоф и не подумал менять свои привычки, оставаясь, по выражению Всеволода Мейерхольда, «единственным денди в республике». Дело было только за средствами. А коль скоро Есенин их обещает…
Друзья-поэты заказывают себе самые модные делосовские пальто, щеголяют в роскошных шубах, лакированных башмаках, шокируют прохожих пушкинскими цилиндрами, носят с собой трости, приглашают на дом парикмахера.
Для Мариенгофа все это – норма недавней жизни, усвоенная им с самого детства, унаследованная от родителей. Для Есенина – подражание, стремление оторваться от своего жалкого прошлого, доказать отцу, который сомневался в правильности выбора сыном своего пути, односельчанам, критикам, все считавшим его крестьянским поэтом, что он выше всего этого, добился славы и популярности.
Но именно таким образом он все больше и больше уделял в своей жизни внешней ее стороне, богемной, теряя внутренние красоту и богатство, незаметно попадая в зависимость от Мариенгофа, от его выдумок, а также от всевозможных инициатив друзей-имажинистов.
И очень прав был поэт Сергей Городецкий, когда в ответ на есенинскую фразу о том, что Мариенгоф нужен ему как тень, писал: «Но на самом деле, в быту, он был тенью денди Мариенгофа, он копировал его и очень легко усвоил еще до европейской поездки всю несложную премудрость внешнего дендизма».
Умело пользуясь дружеским к себе расположением Есенина, Мариенгоф все больше и больше предопределял их совместные действия, стараясь в любом случае извлечь выгоду в первую очередь для себя лично. Вот как он сам же писал в «Романе без вранья»:
«Зашел к нам на Никитскую в лавку человек – предлагает недорого шапку седого бобра. Надвинул Есенин шапку на свою золотую пену и пошел к зеркалу. Долго делал ямку посреди, слегка бекренил, выбивал из-под меха золотую прядь и распушал ее. Важно пузыря губы, смотрел на себя в стекло, пока сквозь важность не глянула на него из стекла улыбка, говорящая: “И до чего же это я хорош в бобре!”
Потом примерил я.
Со страхом глядел Есенин на блеск и черное масло моих расширяющихся зрачков.
– Знаешь, Анатолий, к тебе не тово… Не очень…
А ты в ней, Сережа, гриба вроде… Березовика… Не идет.
– Ну?
И оба глубоко и с грустью вздохнули. Человек, принесший шапку, переминулся с ноги на ногу.
Я сказал:
– Наплевать, что не к лицу… зато тепло будет… я бы взял.
Есенин погладил бобра по серебряным иглам.
– И мне бы тепло было! – произнес он мечтательно.
Кожебаткин посоветовал:
– А вы бы, господа, жребий метнули.
И рассмеялся ноздрями, из которых торчал волос, густой и черный, как на кисточках из акварели.
Мы с Есениным невозможно обрадовались.
– Завязывай, Мелентьич, на платке узел.
Кожебаткин вытащил из кармана платок.
Есенин от волнения хлопал себя ладонями по бокам, как курица крыльями.
– Н-ну!..
И Кожебаткин протянул кулак, из которого торчали два загадочных ушка.
Есенин впился в них глазами, морщил и тер лоб, шевелил губами, что-то прикидывал и соображал. Наконец уверенно ухватился за тот, что был поморщинистей и погорбатей.
Покупатели, что были в лавке, и продавец шапки сомкнули вокруг нас кольцо.
Узел и бобровую шапку вытащил я.
С того случая жребьеметание прочно внедрилось в нашу жизнь».
Чего ж не метать жребий более удачливому Мариенгофу, если значительно большую сумму в общую кассу вносил, несомненно, Есенин.
Примечательно в этом плане свидетельство издательского работника Александра Сахарова, дружившего с поэтом:
«Есенин делал для Мариенгофа все, все по желанию последнего исполнялось беспрекословно. К любимой женщине бывает редко такое внимание. Есенин ходил в потрепанном костюме и разбитых ботинках, играл в кости и на эти «кости» шил костюм у [Деллоне] Мариенгофу. Ботинки Мариенгоф шил непременно «в Камергерском» у самого дорогого сапожного мастера, а в то же время Есенин занимал у меня деньги и покупал ботинки на Сухаревке. По какой-то странности казначеем был Мариенгоф. До 1920 года Есенин к этому относился равнодушно, потом это стало его стеснять, и как-то, после одного случая, Есенин начал делить деньги на две части» (Кузнецов, В. Тайна гибели Есенина. М., 1998. С. 297).
А вот еще одно подобное свидетельство «романиста» о щедрости Есенина, относящееся к августу 1923 года, когда тот с Айседорой вернулся из зарубежной поездки:
«На лето уехали с Никритиной к Черному морю пожариться на солнышке. В августе деньги кончились…
…Мы пополняли пустоту желудков щедротами юга и писали в Москву друзьям, чтобы те потолкались в какой-нибудь мягкосердечной редакции за авансиком для меня, и родичам – чтобы поскребли у себя в карманах на предмет краткосрочного займа.
Хотя, по совести говоря, плоховато я верил и в редакторское широкодушие, и в родственные карманы.
Впрочем, и родичей-то у меня (кроме сестры) почти что нет на белом свете. Самые кровные узы, если, скажем, бабушки наши на одном солнышке чулочки сушили. Так, кажется, говаривали старые хорошие писатели.
Вдруг: телеграфный перевод на сто рублей. И сразу вся кислятина из души выпарилась. Решили даже еще недельку поболакаться в море.
За обедом ломали головы: от кого бы такая благодать?
А вечером почтальон догадку вручил нам под расписку.
Телеграмма: “Приехал Приезжай Есенин”».
(Отметим, что подруга Есенина Галина Бениславская в то время зарабатывала в месяц всего 60 рублей).
Так что «около нашего Сергея Мерингоф» не только «кормился», но и недурно одевался, позволял себе и другую роскошь.
Глава VIII
«Порядочный сукин сын»
Как рано зависти привлек я взор кровавый
И злобной клеветы невидимый кинжал.
Александр ПушкинСпособным завидуют, талантливым вредят, а гениальным – мстят.
Никколо ПаганиниТак как ум нельзя унизить, ему мстят, поднимая на него гонения.
Пьер БомаршеМариенгоф, Ивнев и другие стали настоящими врагами.
Екатерина ЕсенинаВ книге «Мой век, моя молодость, друзья и подруги» А. Мариенгоф рассказал историю своей любви в четырнадцатилетнем возрасте к гимназистке Лидочке Орнацкой. Встречались они по два раза в неделю. По воскресеньям в театре или на концерте, откуда юный кавалер «провожал Лидочку домой на лихаче», а по субботам – на катке. И если в театре они могли обсуждать происходящее на сцене, что называется на равных, то на катке Лидочка предпочитала танцевать на коньках польку-бабочку в обществе виртуоза на льду Васьки Косоворотова, сына сторожа из Вдовьего Дома.