Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В боковое окно видна на бугорочке лавочка. «Бакалейная торговля, а с этим и вино», написано на вывеске. Что вино с «этим», и без того видно: около крылечка валяются вповалку пьяные, в лопухах па траве, и их головы обнюхивают собаки. Не думал Павел, чтобы в деревне было так безобразно. Как понравилась она ему сначала, как воздух был свеж и вкусен, как галки кричали немолчно, и какой радостью взмывало на сердце от этого всего… «А может быть, в деревне и точно все хорошо, и все гадкое к ней люди приделали», думает Павлик и хмурится. Хрр… хрр… — доносится из спальни хозяйки. «Ну как это же безобразно! Зачем люди храпят?» Примечал Павел, что храпели по большей части сытые и раскормленные люди. Вот мама никогда не храпела ночами, а тетку Анфу усади только в кресло, она тут же, как боров, заверещит, Странное хрустение разносится по дому, по лестнице и антресолям. В комнатах так тихо, что каждый звук удваивается, а это, слышно, направляются кверху босые ноги. Кто же это идет к Линочке? Ведь она тоже спит.
Теперь Павел вспоминает, что он совеем, в сонной одури дома, забыл о кузине. Неужели она тоже спит после обеда, неужели к этому приучили и ее, эту розовенькую барышню со светло-серыми глазами? Вспоминает Павлик про полоску на ее затылке, и приятно становится думать об этом проборе. Так бы взять осторожно се косички в руки и тихонечко их погладить, приложив к щекам, или поцеловать. Так чисто поцеловать, тихонько, как жавороночка, поцеловать и уйти. Но вновь западают в голову мысли о виданном ранее, и чистые, наивные, радостные мечтания словно тмятся и сереют. Да вот, разве не видел он ее странной и покорной любви к грубому кадету; разве это не унижало ее?
Теперь уже явно треснуло наверху над головой Павлика. Кто-то борется там или возится, вот упало что-то и покатилось, должно быть подсвечник, потом шепот раздается, а может быть, это не шепот, а крики, только книзу доносится, будто похоже, что шепчут.
«Кто бы это мог быть там, у Лины?» Поднимается от окна, тихонько идет по деревянной лестнице к антресолям, так тихонько, как шел перед ним кто-то, и все наблюдает: похожи ли звуки его поступи па те, которыми лестница перед этим наполнялась.
Он не был еще ни разу наверху в антресолях; он входит в низкую комнату. На сундуке спит с разинутым ртом горничная Пелагея. Так душно в каморке, а накинула на себя она ватное одеяло, и капли пота стекают с ее щек на подушку, оставляя серые следы. И мухи лепятся на взмокшей шее. Однако рядом в комнате кто-то всхлипывает и шепчет. Павлик идет туда и становится у двери и снова вздрагивает. Что это судьба ему опять посылает на дороге? Почему при каждом новом явлении жизни наталкивается он непременно на грубое и злое?.. Кому нужно, чтобы Павел все это видел, зачем?
Он видит, что на постели лежит, спрятав лицо в подушки, полураздетая Линочка; ее розовые плечи вздрагивают, точно от слез, и тонкие руки стремятся оторвать от себя пальцы Гриши, который сидит подле, в галошах на босую ногу, и стремится расстегнуть на спине Линочки платье.
Не удивляется и не пугается Павлик. Слишком уж много показала ему судьба грубою и гадкого, чтобы плакать теперь. Нет, его губы крепко закушены и брови сжаты; с бледным зловещим лицом он быстро подходит к кадету, одной рукой вцепляется ему в шею и с такой силой отбрасывает его, что Гриша молча, как шар, катится в угол, скользя по полу коленками, словно по льду.
— Слушай! — говорит Павел негромко и раздельно и отирает пальцы о куртку, точно коснулся он чего-то нечистого и сырого. — Слушай! Если это еще раз повторится, — я твоей матери все расскажу, и тебе несдобровать.
И странно, как пугается великовозрастный Гриша. Его рог растягивается, как у галки; расширяются ноздри, судорога прокатывается поперек всего лица, и, утирая глаза кулаками, он громко, совсем по-ослиному хнычет и твердит:
— Не говори, не рассказывай!.. Отец изобьет меня! А-а-а!..
— И вам не следует позволять этого, Лина! — строго говорит Павлик кузине, совсем как взрослой, и, в чувстве неприязненной отдаленности, говорит ей «вы». — Вы должны сейчас же пожаловаться его матери…
— Да он меня всегда… так мучает! — вскрикивает Лина беспомощно и заливается слезами, — Он щипает меня, вот взгляните… на плече…
Не взглянув на синяки, Павлик быстро подходит к растерянно сидящему на табуретке Грише и молча с силой ударяет его снизу вверх кулаком в подбородок: раз! Зубы ошеломленного Гриши щелкают, голова откачнулась, а Павлик опять выпрямляет руку и ударяет снова кулаком в подбородок: раз! раз!
Должно быть, лицо его в самом деле страшно, — кадет не осмеливается двинуться с места и сидит покорно, как прибитый гвоздями.
— И если еще хоть раз он будет, мне непременно напишите! — сухо, стеклянным голосом говорит Павлик и сейчас же выходит.
Лина глядела на него совсем круглыми пораженными глазами, а Гриша все оставался, как скованный, на своем табурете.
С полным присутствием духа Павел просидел в доме еще два часа, отвечал на расспросы хозяйки и матери, даже улыбался. Но странно: точно подтянута была в нем душа цепями; что-го напрягалось в ней и не позволяло опуститься. Тупо улыбавшийся Гриша сошел перед их отъездом сверху и все смотрел на Павлика почтительно-недоумевающими глазами; сошла и Линочка, тоже как загипнотизированная. Павел с ней сурово простился, а Грише не подал руки. Все еще напряженно было в нем его сердце, и он все ходил как закованный в обручи. Когда же они выехали с матерью за село и лошади побежали по проселочной дороге, силы вдруг оставили Павлика, лицо его дрогнуло, все в нем ослабло, расправилось и поникло, и он рыдал, истерически махая руками, и кричал, и звал кого-то. и бился, и жутко синели его виски, и, точно очерченные углем, чернели кольца под глазами.
— Павлик, да что с тобой! — испуганно спрашивала его Елизавета Николаевна.
Лошадей остановили, мать раскрыла его куртку, терла Павлику грудь, давала пить воды, но не разжимались стиснутые зубы, не проходила в горло вода, и пораженная Елизавета Николаевна не знала, что делать. Постепенно, однако, возбуждение упало, рыдания Павлика сделались тише, он смолк и почти тотчас же погрузился в забытье.
Неподвижный, холодный, он лежал на подушках, и Елизавета Николаевна велела ехать тише, и Павлик спал все время до приезда в Шаболовку. Он сам проснулся, его не будили. Проснулся оттого, что перестало качать.
На станции он напился чаю, съел с жадностью кусок деревенской ватрушки и опять заснул. Сонного его отнесли в экипаж, во сне же, ни разу не проснувшись, он доехал до дому.
Тревожную ночь провела у постели мать Павлика. Таких припадков с ним еще не бывало. На другой день, однако, припадок не повторился, и причины его так и остались для Елизаветы Николаевны тайной.
А через неделю тот же ямщик отвез Павлика с матерью в город.
34Когда, после долгой езды в надоевшем тарантасе, среди равнины показались наконец осененные туманом главы церквей и крыши домов губернского города, вид его показался Павлику чудесным и милым.
Павел впервые видел со взгорья разостлавшийся в равнине большой окраинный город с его церквами, мечетями, дворцами богачей и каланчами. Чуть скрипели копыта шагом идущих лошадей по красной песчаной дороге; иногда колеса наезжали на гальки, и тогда раздавался резавший ухо визг. Вечер был безветренный и ровный, громадное солнце спускалось где-то за городом на фабричные трубы, и как свежо и безмятежно было на взгорье, так же ровно и ясно было на душе. Казался игрушечным город, игрушечным и таким красивым; гудели подле самой дороги телеграфные столбы, и какие-то птицы то присаживались, то беспокойно взмывали от проволок.
— Мама, а что, это большой город? — спросил радостно Павлик.
Мать улыбалась. Она думала, что Павлик будет удручен и задумчив, а он был радостный. Он словно жил только минутой и часом, как жил мотылек; он не думал о том, что принесет ему новый, совсем неизвестный город; сколько горьких безответных вопросов, сколько разочарований примет и здесь его маленькое сердце. Он полон был только настоящим; сейчас едут в тарантасе, сейчас воздух нежный и тихий, и лошади идут шагом, и простор равнины пленяет сердце, и город кажется таким невинным и милым. Пусть так, пусть живет его сердце с минуты на минуту. Пусть не захватывают его предчувствия скорой разлуки, — горечь идущего одиночества, чужой жизни у чужих людей. Через два дня мама назад уедет; она будет жить в старом отцовском доме, который зимой весь снегом занесет; а он, маленький, будет жить в чужом доме, в чужой семье, без ласки матери… Всего на третий день уедет мама; он проснется наутро в чужой комнате и уж не услышит ее. Она будет за двести верст; его жизнь, жизнь этого маленького, нервного, обречена на одиночество, одиночество с самого нежного возраста такова судьба.
Но не думает о судьбе этот смугленький, черноглазый. Он радостен, он весь отдается обманчивой тишине минуты, он не думает ни о чем темном: ведь здесь, среди этой безбрежно широкой равнины, так светло!