Каждый за себя, а Бог против всех. Мемуары - Вернер Херцог
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пансион на мюнхенской Элизабетштрассе представлял собой просторную квартиру в доме старой постройки, из которой пять или шесть помещений сдавались. Домовладелица Клара Рит в юности, которая пришлась на 20-е годы, принадлежала к знаменитой творческой богеме Швабинга, артистического квартала Мюнхена. Никаких артистов и художников здесь давно уже не было – так же рассеялась и колония художников на Монмартре, превратившись в вечный миф о конце XIX века для туристов. Однако в шестидесятые и семидесятые годы, когда возникло молодое немецкое кино, почти все кинематографисты жили в Швабинге. Тогда культурной столицей Германии был Мюнхен, а в Берлин почти все переехали только после того, как он стал столицей вместо провинциального Бонна. Клара экстравагантно одевалась, ее волосы были выкрашены в кричащий оранжевый цвет (через несколько десятков лет так стали краситься панки), и очень интересовалась искусством и театром. В большой прихожей ее квартиры был отгорожен занавеской отсек, где поселилась подруга моей матери, которая вместе с ней продавала чулки. Одну комнату занимал турецкий инженер, а в соседней жили мы вчетвером: моя мать, Тиль, Луки и я. Все мы сгрудились в этой крохотной комнатке, смежной с ванной, общей для всех жильцов, – чтобы ею воспользоваться, приходилось договариваться с соседями. Клара готовила на всех, это входило в плату за съем. «Я готовлю с любовью и со сливочным маслом», – то и дело сообщала она, – правда, как выяснилось позже, «масло» оказалось преувеличением, это был всего лишь маргарин. В этой квартире я навсегда научился обходиться минимумом пространства, равно как и уходить в себя, даже когда вокруг меня все ходит ходуном. По сей день я могу читать или писать что-то в шумной толпе, не замечая людей вокруг. На съемочной площадке, несмотря на кучу помех и толпы народа, я могу за несколько минут переписать целый кусок сценария, если обстоятельства требуют изменить сцену.
Однажды, возвращаясь из школы, еще на лестнице я услышал какой-то шум. Я открыл дверь и сразу увидел Хермину, крепко сбитую кухарку лет восемнадцати из деревни в Нижней Баварии. Она гонялась за парнем, которого я раньше не видел, и колошматила его деревянным подносом за то, что он залез к ней под юбку. Убегавший издавал истошные вопли. Это был Клаус Кински. Возможно, многое из того, что я рассказал о нем полвека спустя в фильме «Мой лучший враг» (1999), уже всем известно, но я хочу повторить здесь то, что помню о нем. Клара Рит подобрала Кински на улице, в то время он изображал из себя голодного художника, а она была очень добросердечна. К тому времени Кински уже приобрел реноме необычного актера, играя небольшие роли в разных театрах. Он сколько-то зарабатывал, но при этом отчаянно корчил из себя непризнанного, голодающего гения. Совсем близко, по соседству, он произвел, так сказать, захват помещения: объявил пустующий чердак старинного дома своей квартирой и попросту запугал домовладельца, собиравшегося вышвырнуть его вон, изображая припадки бешенства. На этом чердаке он вместо мебели насыпал сухую листву, и в конце концов ее стало по колено. В этой листве он и спал. Подобно моему отцу, на своем чердаке он никогда не носил одежду: он отвергал ее как цивилизационное принуждение, которое мешает нам соприкоснуться с подлинной природой. Когда приходил почтальон и стучал, Кински появлялся на пороге в чем мать родила, шелестя листвой. Да и на сцене он то и дело устраивал скандалы, и об этом уже вовсю говорили. Если он замечал в зале хоть малейшую рассеянность или даже просто нервное покашливание, то принимался орать на публику и ругать ее самым непристойным образом. Бывало, он швырял в публику канделябр с горящими свечами или впадал в ярость, потому что забывал свои реплики и запинался. Во время одного спектакля, в котором он должен был произнести длинный монолог, но выучил только первые строчки, он просто завернулся в ковер на полу и так и лежал, укутавшись в него, пока публика не начала протестовать, и пришлось опустить занавес. Такие же припадки я наблюдал у него и позже, когда снимал с ним фильмы, но в то время я еще ни секунды не помышлял о кино. Мне было всего тринадцать, а ему где-то около двадцати шести. Отрицая любые проявления цивилизации, он отвергал и столовые приборы. За общим столом в пансионе ел руками, низко нагнувшись к тарелке, с хлюпаньем втягивая в себя еду. «Жрать – это животный акт», – кричал он на испуганную Клару, а когда однажды обнаружил, что она готовит на маргарине вместо масла, расколотил на кухне посуду и швырнул чугунную кастрюлю в закрытое окно. Я хорошо помню, как Клара пригласила на обед одного театрального критика, чтобы посодействовать Кински. Критика звали Франсуа, и был он настолько толст, что не мог до конца застегнуть ширинку на брюках. Он горячо поддерживал Кински и расхваливал его игру прошлым вечером: «Вы были великолепны, вы были восхитительны». И тут – с молниеносной быстротой, которую встретишь разве что в мультфильмах о дятле Вуди, – Кински с бешеной скоростью стал через весь стол швырять ему в лицо горячие, еще дымящиеся картофелины со своей тарелки и, не прерываясь, вскочил из-за стола с белым лицом. Следом полетели ножи и вилки, которые он сгреб к себе от соседей по