Посторонняя - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо же позвонить Клаве. Что там у нее?
— Завтра позвонишь.
— Нет, — Нина набрала номер подруги, телефонная трубка оттягивала руку, как железная.
Клавин голос донесся глухо, через какое–то бульканье и шуршание.
— Ты чего звонила? — спросила Нина, даже не поздоровавшись.
— Просто так. Соскучилась по твоим нравоучениям.
— Ой, Клавка, давай тогда поговорим завтра. Я уже ничего не соображаю.
— Завтра так завтра. Можно и послезавтра… У меня маленькая новость, Нин. Может, заинтересуешься.
— Какая?
— Одна моя знакомая купила три югославских батника и свитер итальянский, с переплатой, конечно.
— Поздравь ее от меня.
— Хорошо, поздравлю. Она их купила у Капитолины.
Нина вмиг вынырнула из истомной расслабленности.
— Откуда ты знаешь? Ты не путаешь?
— Это моя школьная подруга. Я сама подослала ее к Капитолине. За батники переплатила по пятерке, за свитер — червонец.
Ну вот и нашлось доказательство, которое Нина тщетно искала. И есть свидетель — Клавина подруга. И есть сама Клава, униженная и оскорбленная, жаждущая отмщения. Теперь директору не удастся так победительно и свысока учить Нину уму–разуму… Почему–то она не испытала облегчения, недоброе предчувствие шевельнулось в ней.
— Подружка! — настороженно позвала издалека Клава. — Ты что молчишь?
— Клавочка, милая, я правда сегодня замоталась. Что–то, кажется, и температура поднялась. Давай я тебе завтра позвоню.
— Я тебя расстроила? Не бери в голову, подружка. Чао!
Нина нацелилась уснуть на кушетке, подтянув под голову подушку–думку. Но Мирон Григорьевич заставил се встать и отвел в спальню.
— Ты мой самый любимый! — сказала ему Нина.
Муж помог ей раздеться, укрыл до подбородка одеялом, потушил свет и на цыпочках вышел.
Ночь Нина провела беспокойную, несколько раз просыпалась, разбуженная одним и тем же сном. Ей снился парализованный Певунов. Он подбегал к окну, распахивал ставни, вскарабкивался на подоконник и оборачивал к Нине страшное лицо с пустыми глазницами. «Прыгай! Чего телишься?» — кричал ему с кровати одноногий Газин. Нина порывалась задержать Певунова. В ужасе вскрикивала и от собственного крика просыпалась. Мирон Григорьевич накапал ей в рюмку валокордина и заставил выпить. «Ты самый мой дорогой на свете человек!» — еще раз уверила его Нина. Ей казалось, если она будет упорно, как заклинание, повторять эти слова, то ничего плохого с ней не случится. Утром она встала с головной болью и с тревожным ощущением утраты…
Утратой может быть и приобретение. Именно такая мысль пришла в голову Певунову, и он не мог ее понять, как ни старался. Он спросил у Газина:
— Скажи, у тебя есть какое–нибудь главное желание? — Он предполагал, Газин захочет, чтобы заново отросла нога, но услышал иное:
— Я тебя понимаю. Ты не меня спрашиваешь, себя. Но я отвечу. Главное у меня желание, чтобы не было войны.
С Газиным разговаривать было трудно. Его готовность насмешничать отбивала всякую охоту к нему обращаться. А у Певунова как раз появилось настроение почесать языком. Первые дни в Москве, стреноженный гудящей неподвижностью, он мучительно ожидал приезда жены, ожидал весточки от Ларисы, был весь еще там, в коловерти прежних отношений с людьми, но постепенно прошлое отдалялось, и, наконец, вся жизнь уместилась в замкнутом пространстве больничной палаты. Результаты анализов и утренние обходы врачей занимали его воображение так же полно, как прежде ожидание встреч с Ларисой или производственные хлопоты. Жизнь не кончилась с болезнью. Железный стержень, вонзившийся ему в спину в роковой вечер под скалой, продолжал сверлить внутренности и причинял боль, и он радовался, если иногда удавалось превозмочь эту боль, отстраниться от нее, чтобы она не мешала размышлять о разных разностях, не относящихся к текущему моменту. Он тешился ощущением свободы, пришедшим, казалось бы, в самых неподходящих обстоятельствах, свободы, заключавшейся в том, что ему никуда не надо больше спешить и ничего не надо предпринимать. Его обнадеживал каждый разговор с доктором Рувимским, который не стеснялся говорить ему, что он глуп, раз отказывается от вкусного больничного супа. Он наслаждался сновидениями, где встречался со многими, живыми и мертвыми, дорогими ему людьми. Но больше всего он благодарил судьбу за то, что она наконец отлучила его от никчемной и унизительной житейской суеты.
Когда он получил все–таки сразу два письма, то не торопился их вскрывать, опасаясь, что в них содержится нечто такое, что выведет его из сладостного состояния отрешенности. Первое письмо было от жены, второе — от Ларисы.
«Дорогой Сережа! — Певунов представил себе, сколько усилий потребовалось жене, чтобы начертать это «дорогой“. — После случившегося с тобой несчастья я много думала о нас». «Почему только после?» — усмехнулся про себя Певунов. «Не хочу быть жестокой к тебе, но и скрывать, к каким выводам я пришла, не имеет смысла. Семьи у нас не было давно, ты это знаешь не хуже меня, а своим последним поступком ты окончательно убил мою привязанность к тебе. Говорю — «поступком“, хотя точнее сказать — гнусным предательством не только по отношению ко мне, но и к дочери. У меня до сих пор не укладывается в голове, как ты мог такое совершить? Зачем, ну зачем было устраивать комедию с гостями? Ты хотел сделать мне особенно больно? За что? В чем я так ужасно провинилась перед тобой? Мне теперь трудно выходить на улицу: так и кажется, что все оглядываются и тычут пальцами… Буду совсем откровенной. Когда мне сообщили о несчастье, первое, что пришло в голову: «Есть бог на земле, есть справедливость!“ Жалость наступила позже. Да, мне стало жалко тебя, я даже немного поплакала, только не знаю, чего больше в этой жалости: сострадания или презрения. А плакала я оттого, что мы так глупо прожили и пришли к такому нелепому концу, мы оба. Почему не хватило у меня воли и рассудка порвать с тобой раньше, много лет назад, когда ты начал вести беспутную жизнь и когда я была еще молода и могла надеяться на личное счастье с другим человеком? Теперь поздно мечтать о новой судьбе, но и быть с тобой я не смогу. Решение мое твердо и, как говорится, обжалованию не подлежит. Как только ты поправишься, мы разведемся — так и знай! Я собрала и отправила тебе посылку, в основном с едой, еще там теплые носки и твой любимый шерстяной свитер. Напиши: получил ли? Желаю тебе скорейшего выздоровления. Твоя бывшая супруга Даша».
Приписка Алены: «Папочка, родной, тебе не очень плохо? Мы с мамочкой так переживаем за тебя. Как бы я хотела тебе помочь, но чем, чем?! Папочка, если ты пролежишь в больнице до зимы, я обязательно приеду к тебе в каникулы, и буду за тобой ухаживать и поддерживать морально. Целую тебя, твой Аленок–котенок!»
Певунов отложил письмо, подумал меланхолически: «Женщины! Кто их до конца разберет?»
Ларисино письмо начиналось задушевно. «Милый больной старичок! И ведь это я виновата. Я одна кругом виновата. Но и ты тоже виноват. Мало ли какой каприз взбредет в голову шальной девчонке, зачем же изображать из себя горного козла. Нет, милый, мы оба кругом виноваты. И вот результат. Любимый старичок страдает на больничной койке, а мне больше никто не покупает сапожки и сережки. Так и хожу, разутая и раздетая по городу, все на меня пялятся и думают: «Вон пошла стерва, из–за которой уважаемый человек, кормилец населения, расшибся вдребезги“. Это еще что — если думают. Давеча звонила мне на работу твоя секретарша, ух как она меня, окаянную, пугала. Грозила из города выселить в двадцать четыре часа. А уж сколько прозвищ надавала — не стану тебе перечислять, потому что ты покраснеешь. Она что, на учете в психдиспансере? Милый, у тебя с ней что–то было? Не таись, я все прощу. Кстати, у тебя не слишком разборчивый вкус. Я се видела как–то, ни кожи ни рожи… Сергей Иванович, ты мне снишься, как ты лежишь на траве и в глазах у тебя такое выражение, будто ты уже на небе. В заключение считаю долгом сообщить, что на моем горизонте появился жених. Не то чтобы совсем жених, но липнет ко мне беспощадно. Сам из себя научный работник. Но зарплата у него небольшая и с юмором слабовато, вроде как у тебя, любимый. Ему тридцать лет, он спортсмен и на любую скалу заскакивает в два прыжка. Взвесив все это, я говорю тебе: не удивляйся, если, вернувшись, застанешь бывшую невинную девицу замужней дамой. С тем целую тебя нежно и страстно, твоя навеки Лариса!»
Певунов попытался отыскать в себе хотя бы отголоски прежней бури чувств, отблески сжигавшего дотла вожделения, но ничего не обнаружил. На душе было грустно и ясно, как в лесу предвечерней порой. «Что же это со мной было? — думал он. — Затмение ума? Воспаление предстательной железы?» Впрочем, что бы ни было, теперь он вылечился и чувствовал себя, со сломанной спиной, здоровее, чем тогда, когда одуревшим щенком носился по городу, вылупив глаза и высунув язык. Боже, как он был смешон и жалок! Певунов побыстрее отогнал неприличное видение и вновь погрузился в тину отвлеченных размышлений. В тот день дежурила медсестра Лика, студентка вечернего факультета медвуза, девушка грамотная и взволнованная. Она предложила Певунову написать ответы на письма под его диктовку, но он отрицательно покачал головой. Ему нечего было сказать ни жене, ни Ларисе. И желания говорить с ними у него не было. В том мире, где он сейчас находился, не было места посторонним: ни дочерям, ни женам, ни любовницам. Они тут оказались бы лишними и своим присутствием нарушили бы чистую гармонию страдания, приглушенного света и тишины. Оглядываясь назад из этого случайно обретенного мира, Певунов ничего уже не хотел вернуть и ни о чем не жалел.