Чужая мать - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывают дни и часы, которые все меняют. Может быть, настал такой день, такой час? Настроение, овладевшее Костей, снова воспротивилось воспоминаниям о том, что было утром. Ничего не было! А что, если стоять на этом? Выйдут на улицу, возьмут с собой Мишука и пойдут домой. Ничего не было!
Дверь за спиной открылась. Из замершей в тишине спальни выбрался дядя Афон, снова затворил за собой дверь и покашлял. Потом приподнял ладонь с растопыренными пальцами и повертел ими возле уха, о чем-то рассуждая без слов. Костя поймал его за руку:
— Ну, что там?
— Баталия...
— Непонятно, — сказал Костя.
— То есть? — спросила Таня, любившая точность в выражениях.
Афон уселся и снова покашлял, но Елена Степановна отрезала:
— Больше ни капли!
— Да бог с ней! — отмахнулся Афон. — Михаил в больницу не хочет. Доктор сказали, что приведут ребят с носилками, а ребята — богатыри, а он в кровать вцепился: не троньте! Теперь доктор сели в кресло, газету вынули из кармана и читают, а он лежит себе и даже носом не шмыгает. Такая вот забастовка с обеих сторон, сидячая и лежачая. «Я без вас не уеду!» — «А я с вами не поеду!» — и Афон развел руками.
— Как же так? — спросила Таня. — Ведь больница, доктор...
— Ему дома всегда лучше было, — сказала мать.
Но Косте захотелось поддержать Таню, и он безоговорочно заявил, что надо ехать, больница — это больница...
— Можно мне к отцу? — спросил он дядю Афона.
— Доктор не велят. Опасаясь поддержки родственников и друзей. А может, просто беспокоить не дают, и верно делают. Нельзя!
От самого рождения, наверно, Афон испытывал такое уважение к медицине со всеми ее тайнами, которыми медики были готовы поделиться с тобой по первому зову, что он и одного врача упоминал во множественном числе. Величал.
Беспомощно затоптавшись, Костя не успел схватить Мишука, сказавшего: «Вам нельзя, а мне можно», и Таня поздно протянула руку, и Мишук скрылся в спальне.
Послышались тяжелые, но быстрые шаги, щелк задвигаемой щеколды, лязгнувшей своенравно и на весь дом, потому что на комнатных дверях с незапамятных времен щеколда была большая, как на воротах, поставленная руками самого отца или еще его отца, когда не делали изящных, крохотных, современных дверных задвижек.
Щеколда стукнула как раз перед носом Кости, и ни он, ни другие не увидели, как обрадовался внуку дед, как сунул в его ладошки свою холодную ладонь и спросил:
— Испугался? — Мишук молча сглотнул комок слюны, а дед попытался погладить его по мягким вихрам, но рука не поднялась, не одолела боли, и удалось только прошептать: — Меня не скоро увезут...
Мишук, конечно, не верил ни в какие приметы, но все же положил пальцы на рот деда, коснулся его белых-белых усов. Мама говорила, что возле удачи надо тихо ходить, как возле птицы, которая может улететь...
— Дедушка! — он хотел сказать ему это.
— Не разговаривать! — велел врач из промятого кресла.
Был он каким-то неприятным, тяжелогрузным. Короткий пиджак не сходился на животе, устроившемся на коленях, а крылато распахнулся. И Мишук подумал, что врачу в самый раз вылететь бы в форточку, но, конечно, тяжесть невероятная и форточка закрыта наглухо.
Газета, читаемая врачом, зашуршала, опустилась, прилипла к животу.
— Мальчик...
— Мне с ним лучше, — перебил дед. — Пусть... Ну, пусть!
И Мишук прижался к деду, стараясь занимать поменьше места на постели, а врач поднял газету.
— Даром время теряете, — вежливо проговорил дед.
— Вы не наставляйте меня, — проворчал доктор, спрятавшийся за газетой. — У меня для этого начальство есть!
— Вы ведь «скорая»... Вас, может, другие ждут.
Врач смял газету и сунул под ручку кресла, а сам поднялся и заходил по комнате, довольно проворно. И остановился:
— Мальчик! Иди поиграй...
— Иди, Мишук, — прибавил и дед.
И Мишук неслышно удалился, а врач спросил Михаила Авдеевича с той душевной открытостью и простотой, с какой вдруг начинают говорить очень уставшие люди:
— Можете вы мне по-человечески объяснить, в чем дело?
— Могу... В больницах умирают... А мне именно сейчас умирать никак нельзя...
— Но она ведь не спрашивает, когда кому...
На толстом лице врача повисла ехидная улыбочка.
— Есть домашние дела у меня. С детьми...
— На жену оставьте, — улыбка исчезла.
— Боюсь, не справится. Она у меня слишком добрая.
Доктор всколыхнулся:
— Так можете вы хоть для нее полечиться? Я хочу, чтобы вы еще долго жили. Для хорошей жены, черт побери!
— Хорошую женщину дала мне судьба, — повторил Михаил Авдеевич. — Терпеливую...
— Можно позавидовать, — врач заходил тише, раздумчивей, — это... это... это... даже слов не подберу, не знаю, как назвать...
— Извините, любовь, — подсказал старый горновой. — Где любовь, там и терпенье...
И врач снова остановился перед самой его кроватью:
— Положение серьезное. Вы не учитываете возраста.
— Я молодой.
— Не валяйте дурака. Вы уважаете правду?
— Больше всего на свете.
— Поэтому и надо ехать.
— Считайте, что я уже вернулся домой — из больницы.
А покамест продолжался этот разговор, в кухню влетела Зина в своем красном пальтишке с норковым мехом, с набитой до отказа сумочкой через плечо. Сумочка еще моталась на тонком и длинном ремешке, а Зина уже кричала:
— Как он?
— Тише! — одернул Костя.
Зина наконец стащила с себя пальто, занявшись этим с разбега, ловко зацепила его за крючок на вешалке и рванулась к комнате, но и ее задержали. Тут только она словно бы впервые всех увидела, оглядевшись.
— Костя! Танечка! Мама! — и, сунув голову за плечо матери, воровато вытерла слезы с глаз.
Стукнула щеколда, из комнаты вышел низенький, хмурый человек, и все уставились на него.
— До свиданья, — сказал он. — К больному сейчас без надобности не входить. Покой и тишина. Чуть что — звоните, — прибавил он уже в дверях и на коротких ногах быстро вынес из дома свое толстое тело.
— Доктор? — спросила Зина. — Доктор!
— Не кричи! — снова одернул ее Костя, крикнув намного громче Зины, и сам испугался: «Да что же это такое?»
С незапамятных времен у него возникли странные отношения со старшей сестрой. Он умел различать ее глубокую доброту, с нервными выходками, однако, иногда похожими на взрывы и способными нагнать удивления и страху, ценил ее, да что там говорить, был готов, если надо, хоть на Камчатку ради нее пешком идти, а вот, случалось, в один миг она раздражала его, и не успевал он остановить себя, как вспыхивал неудержимо.
Меж тем с улицы донесся шум быстрой машины. «Скорая» откатила.
— Изумительно! — воскликнула Зина. — А папа? Почему его не взяли в больницу?
— Потому что папа сам не захотел, — попытался Костя спокойно и вразумительно остудить ее.
— Мало ли чего — не захотел! А врач? Как его фамилия?!
— Зина! — укоряюще закачал головой Костя.
— Вы не любите папу!
— Зинуша, — присоединилась к Косте мать, — он старый. Здесь дом. И все вы здесь, вокруг. Это главное, Зинуша.
— Сорок лет Зинуша и даже больше. В больницу, и никаких разговоров! Ни-ка-ких! Это не врач, а убийца. Вы все убийцы!
— Замолчи! Ухаживать за ним не хочешь? — сорвался и Костя, забыв, что за дверью лежит отец, и отец сам напомнил о себе:
— Костя!
— Тебя! — подхватила мать, стараясь, чтобы Костя скорее ушел. — Костенька! Тебя!
6
Встретил его отец совсем уж не предполагавшейся улыбкой. А улыбка для него, Кости, всегда была самой доброй силой. Как-то он подумал, что нет на земле ничего более всевластного, чем улыбка. Люди, имевшие головы и сердца, нуждались еще лишь в улыбке для общения, но забывали о ней, когда что-нибудь швыряло их в злобу, а злоба — в крик, и порой от этого рушились миры и жизни.
Сам он тоже был живым человеком. Отец, конечно, слышал их голоса из-за двери. Дверь была толстой, но и голоса полны позорной свирепости. Совестно. Отец вправе был бы отхлестать.
Однако он улыбался. Глаза его прищурились, а белые усы чуточку оттопырились. И это сразу скинуло напряжение, Костю, как в отцовскую пору говаривали, отпустило. Он понял, что выволочки, при которой отец забывал, что Костя и сам — отец, не будет.
Костя, не дышавший почти до этого мига, теперь втянул в себя как можно больше солнечного воздуха. В спальне пахло лекарствами, запахами близкой пустоты... Вот и дожили. Но колокол еще не ударил...
Стало виднее, что не только лицо у отца, но и руки — бесцветные. Он указывал на старое кресло с ямкой — след ушедшего доктора, фамилию которого Зина хотела записать, чтобы пожаловаться, она это умела, не жалея времени, бедная. Почему-то это вызвало жалость к Зине.