Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И кем же вы, извиняюсь, работаете?
— А писателем, Иван Сергеевич, работаю, писателем.
— Ага, — кивает он головой, — ага. Но вас, Владимир Николаевич, я слышал, исключили, извиняюсь, из Союза писателей.
— Дада да, — говорю, — Иван Сергеевич. Толстого исключили из церкви, меня из Союза писателей, но из Союза меня исключили, а из писателей меня исключить невозможно. Понимаете?
— Не понимаю.
— Ну как бы мне вам объяснить. Вот если, допустим, вас уволить из милиции, вы перестанете быть милиционером. А писатель, исключенный из Союза писателей, если был писателем, то и остается писателем. Меня исключили, а я дальше пишу книги. Их печатают на разных языках, значит, меня во всем мире признают писателем. И вообще эти книги, как вы думаете, можно написать хоть одну, не работая?
— Владимир Николаевич, — он приложил руку к сердцу, — вы меня поймите, я простой человек…
— Да, Иван Сергеевич, не надо, извините, придуриваться. Простой вы или не простой, а понимаете, наверное, что книгу, не работая, не напишешь.
— Это я понимаю. — Это он понимает, но еще один вопрос приходит в его простую голову. — А вот, Владимир Николаевич, мне лично интересно, деньги вам за вашу работу платят?
— А как же, Иван Сергеевич, лично вам могу сказать, что, конечно же, платят. А на что бы я жил, если бы не платили?
— Платят? — обрадовался он за меня. — А как вы их получаете, если не секрет?
— Ах, Иван Сергеевич, это тоже вы по простоте меня спрашиваете? Ну, конечно, это вообще не секрет. Но для вас секрет. И для тех людей, которые вас послали…
— Да что вы, Владимир Николаевич! Я ведь тех людей, которых вы имеете в виду, даже не знаю. Они ко мне не обращаются. Они звонят начальнику, а начальник мне говорит: «А ты сходи!» Вот я и иду.
— Ну если вы слушаете тех, кто вам говорит, куда вам надо идти, послушайте меня и идите обратно.
Послушался, ушел, но на следующий день опять явился и мнет на пороге шапку.
Спрашиваю:
— Что вам еще надо?
— Владимир Николаевич, ну вот то, о чем мы вчера говорили.
Я сменил иронический тон на патетику.
— Иван Сергеевич, а вам не стыдно ко мне ходить? Вам не стыдно обвинять в паразитизме писателя, книги которого изданы тиражом в сотни тысяч экземпляров и переведены на три десятка с лишним языков? Если эти книги для вас ничего не значат, так, может быть, вы примете во внимание, что я написал песни, которые пели вы, ваши дети и почти все поголовно население Советского Союза! Если, повашему, и этот мой труд ничего не стоит, так, может, вас убедит в том, что я не паразит, хотя бы тот факт, что я с одиннадцати лет работал в колхозе, на заводе, на стройке, четыре года служил солдатом в Советской армии. Или вам и этого недостаточно?
Он, конечно, смущен.
— Владимир Николаевич, я лично к вам с большим уважением. Но что я могу сделать, меня же послали. Ну, напишите какоенибудь объяснение.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Напишу.
Придвинул к себе машинку и настучал следующее:
«Начальнику 12го отделения милиции
от Войновича В.Н.
ОБЪЯСНЕНИЕ
В ответ на запрос участкового уполномоченного объясняю, что мои книги издаются на многих языках во многих странах мира, и, как всякий известный писатель, я зарабатываю достаточно, чтобы содержать себя и свою семью. Данное объяснение считаю исчерпывающим…»
Подписал эту бумагу с указанием уже полученных титулов: членкорреспондент Баварской академии изящных искусств, член Международного ПЕНклуба, почетный член Американского общества Марка Твена.
Мне показалось, что Иван Сергеевич удивился. Он, наверное, не ожидал, что у меня есть какието официальные звания, мало совместимые с образом тунеядца. Он ушел и примерно год меня не беспокоил. При случайных встречах почтительно здоровался. Но я слышал, что лифтершам он внушал мысль, что я очень опасный и коварный враг, за мной надо следить в оба и о своих наблюдениях регулярно докладывать ему.
Балакаем похранцузски
Членство в ПЕНклубе, а потом в Баварской академии и американском обществе Марка Твена было для меня не только моральной поддержкой, но и конкретно защищало от больших и мелких неприятностей. Когда меня хотели обвинить в тунеядстве, я подписывал свои объяснения присвоенными мне титулами, и даже наши тупые власти к тому времени уже понимали, что будут выглядеть слишком смешными. Они обожглись на Бродском, который, по их представлениям, был никто и не имел никаких справок. Я попросил своих друзей за границей напечатать мне визитную карточку. В СССР это было невозможно, потому что никакое печатное слово не могло появиться без цензуры, и вообще визитную карточку можно было напечатать только по особому разрешению. Свои карточки я раздавал направо и налево, а одну вложил в автомобильные права, что производило впечатление на останавливавших меня милиционеров. Однажды на Украине милиционер остановил меня и хотел к чемуто придраться, но, прочтя написанное на карточке, подумал и почтительно спросил: «Так вы и похранцузски балакать умиете?» — «А як же, — сказал я, — кес ке се».
Моя наивная мама
Моей маме нравились романтические литературные герои, возвышенные слова. И она довольно долго говорила, как она любит советскую власть. Она не была партийной, но любила советскую власть за то, что та когда-то хорошо относилась к евреям. Мама помнила, как во время гражданской войны приходили в местечко люди — она называла их деникинцами (я не знаю, были ли это правда деникинцы), грабили, насиловали и убивали. Они даже плясали на животе беременной женщины, говоря: «Сейчас ты у нас родишь». И только красные спасали евреев от погромов.
Она не была в обиде на большевиков за то, что они реквизировали мельницы дедушки. И даже в конце 40х годов, когда начался государственный антисемитизм и моя русская тетя Аня объясняла ей, что евреев не принимают в престижные институты, мама возражала: «Этого не может быть». И тетя говорила: «Роза, какая же ты наивная».
Но став сама жертвой антисемитской кампании, мама прозрела. Постепенно стала безобидной еврейской националисткой. Национализм ее проявлялся главным образом в подсчетах, сколько евреев было среди великих людей. Персонаж Циля в «Чонкине» отчасти списан с мамы. К концу жизни она влюбилась в Израиль. Меня при этом считала гоем. Порой спрашивала:
— Вова, почему бы тебе не поехать в Израиль? — И тут же спохватывалась: — Ах, да, я забыла…
О себе она говорила, что уже стара для переезда:
— Если бы я была молодой, я поехала бы. Делала бы что угодно для этой страны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});