Живые люди - Яна Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чак Норрис настолько крут, что не боится ходить по минам, – негромко сказал Андрей, увидев меня. – Это мины боятся, когда он…
Кроме него, на меня никто больше не смотрел, остальные продолжали негромкие свои разговоры, Наташа спокойно разливала суп по тарелкам, и поэтому то, что случилось в следующую секунду, оказалось для всех – и для меня тоже – полной неожиданностью; я успела только почувствовать, как краска бросается мне в лицо, как застывшие на морозе щёки мгновенно делаются горячими, как бешенство – разрушительное, неконтролируемое, захлестывает меня до самых глаз; только что я стояла у порога, не решаясь сделать ни шагу, и вдруг я прыгнула – прыгнула вперёд, навстречу этому разъехавшемуся в улыбке ехидному лицу. Наверное, Андрею показалось, что я сейчас ударю его, потому что он осёкся и на мгновение даже инстинктивно зажмурил глаза и вжал голову в плечи, – рука моя действительно взлетела вверх, почти против воли, от меня ничего уже не зависит, поняла я с ужасом, сейчас я действительно, кажется, ткну кулаком прямо в это запрокинутое лицо, но вместо этого мои скрюченные пальцы вцепились в тарелку, стоявшую перед ним, и рванули, обжигаясь, расплескивая по столу горячую жидкость; словно со стороны, я наблюдала за тем, как надтреснутый кусок фаянса, зажатый в моей руке, поднимается и медленно переворачивается, как суп тяжелым маслянистым водопадом шлёпается на изъеденные временем, чёрные доски пола.
– Хочешь рыбы? – услышала я собственный шёпот, искажённый, свистящий. – Пойди, налови себе.
Сидящая напротив девочка неожиданно громко засмеялась, протянула пухлую короткопалую ладошку, запустила ее на дно собственной тарелки, неловко сгребая в горсть разварившуюся рыбную кашицу, и с размаху – её круглое некрасивое личико даже слегка исказилось от этого приятного усилия – шлёпнула полной супа маленькой пятерней вниз, забрызгивая подушку, на которой сидела, и наш с Серёжей спальный мешок, и матрас под ним.
Я наклонилась к ней и взяла её на руки – она не удивилась и только послушно поджала свои короткие ножки, пока я вытаскивала её из-за стола, пока несла её, неожиданно тяжёлую и очень горячую, какими бывают только маленькие дети, щенки и котята; её мягкие спутанные после сна волосы щекотали мне подбородок.
– Крутой Уокер, – просипела я почти уже беззвучно, задыхаясь, усаживая девочку на колени к её остолбеневшей матери, – Чак Норрис, – и, вернувшись к кровати, сдёрнула смятую, ещё тёплую свою перепачканную подушку и швырнула её прямо на стол, в уютно составленные тарелки и чашки.
На пол с мелодичным звоном посыпались ложки, а я обернулась к мальчику, сидевшему на второй подушке, – он поднял на меня круглые, потемневшие от страха, совершенно Серёжины глаза – и взгляд этот остановил меня и отбросил назад, к двери. Уже хватаясь за ручку, я услышала, как запертый в лёгких воздух наконец со свистом вырывается наружу через сдавленное горло и как Пёс с негромким, сосредоточенным чавканьем слизывает с пола прилипшие к доскам кусочки рыбы, и выбежала, не оборачиваясь, в белесый морозный день, оставив дверь распахнутой настежь, в три прыжка добралась до края кособоких дощатых мостков и бросилась вниз, к озеру, провалившись в снег по колено, и побежала – зигзагами, как бессмысленный испуганный заяц, со стучащим в ушах сердцем, ослепленная яростью и страхом одновременно.
Я бежала и бежала, долго, захлебываясь ледяным встречным ветром, и даже, кажется, кричала – громко, раздельно, не-на-ви-жу, не-на-ви-жу! – и отрывистые эти выкрики, едва сорвавшись с губ, седлали волны обжигающего холодного воздуха и уносились обратно, к оставшейся позади скособоченной мерзкой конуре; я бежала и кричала, чувствуя, как вместе с криком распрямляется у меня внутри какая-то заржавевшая, закисшая пружина и освободительные, жаркие слёзы разлетаются в стороны и падают вниз, даже не касаясь щёк.
А потом я запуталась в высоченных, стеклянных от мороза черных сорняках, растущих густо, как зубья гигантской расчески, – и упала на колени, набрав полные рукава снега. И подняла глаза. Я увидела янтарно-желтые аккуратные брёвна огромного сруба, вытоптанную площадку с глубокими следами от снегохода, второй сруб-близнец, стоящий чуть поодаль, кромку тихого заснеженного леса и узкую, змеящуюся между деревьями дорогу, перегороженную спящей, заиндевевшей «шишигой». Кричать расхотелось. С острова это место почти неразличимо – на таком расстоянии можно было разглядеть разве что дым, поднимающийся из печных труб, только вот дыма здесь сейчас не было. Я осторожно поднялась на ноги, отряхнулась и пошла вперёд, направляясь к крыльцу ближайшего к берегу дома, повторяя про себя – они не видят меня. Они не знают, что я здесь. Они ни за что меня здесь не найдут.
Поднявшись на крыльцо, я взялась за ручку двери, ведущей на холодную остекленную веранду, и дёрнула. Дверь не поддалась. Сквозь покрытое инеем мутноватое стекло я увидела внутри, на веранде, составленные штабелем скамейки и столы, вероятно убранные на зиму, и еще одну, утепленную дверь, тоже плотно закрытую.
Тогда я спустилась с крыльца и пошла кругом, ко второму срубу, – сугробы вокруг него были гораздо выше, и вела к нему узкая, едва протоптанная тропинка, которую уже успело присыпать недавним снегопадом; для того, чтобы взойти на крыльцо, мне пришлось раскидать ногами заваливший ступени снег. О том, что эта вторая дверь тоже окажется заперта, можно было догадаться еще с тропинки, но я всё-таки подёргала холодную железную ручку, чтобы убедиться в этом окончательно, – мне просто нужно было спрятаться здесь, по какой-то причине мне обязательно нужно было спрятаться – не потому, что они непременно стали бы искать меня, нет, но мне нужно было место, чтобы подумать. Место, где я могла бы сейчас просто сесть на пол и закрыть глаза, не чувствуя на себе посторонних взглядов, не слыша чужих голосов, и подумать о том, что мне делать дальше, и, если я хотела дожить до конца этого злополучного дня, этого нельзя было делать на улице.
Холод ещё не мучил меня, но испарина уже начинала понемногу замерзать вдоль позвоночника. Мысль о том, чтобы вернуться назад, на остров, даже не пришла мне в голову – в конце концов, я могла бы разбить стекло и открыть дверь на веранду, размышляла я спокойно, оглядываясь по сторонам, а оттуда, с веранды, просто забраться в дом через одно из внутренних окон, мне достаточно было бы форточки, если снять куртку, я наверняка пролезла бы – впервые за четыре месяца я чувствовала невероятную, пьянящую свободу. Какие у них были лица, когда разлетелись эти их дурацкие тарелочки, какие ошарашенные и возмущенные у них были лица, Серёжа был бы мной очень недоволен. Подумав так, я засмеялась – в морозной гулкой тишине мой смех звучал жутко и неестественно.
В конце концов я спряталась в бане – маленькой, сложенной из тонких необструганных бревен; дверь была закрыта, но не заперта – на ней просто не было замка. Вероятно, совсем недавно баню топили, потому что внутри было гораздо теплее, чем снаружи, хотя и недостаточно тепло для того, чтобы раздеться; не снимая куртки, я зашла в полутемную парилку, остро пахнущую свежим смолянистым деревом и березовыми листьями, села прямо на сколоченный из неплотно пригнанных досок пол, прислонилась спиной к обложенной кирпичом чугунной печке, закрыла глаза и заснула – мгновенно, почему-то чувствуя себя наконец в абсолютной безопасности.
Когда холод разбудил меня, снаружи уже стемнело – в крошечное подслеповатое окошко под потолком заглядывал краешек луны, притворившейся уличным фонарем и заливавшей моё маленькое деревянное убежище электрически ярким светом. С каждым моим выдохом в остывшем воздухе появлялось крошечное облачко пара.
Я не чувствовала больше ни торжества, ни злости – это было похоже на похмелье, мучительное, полное стыда: я швырнула им на стол подушку, перебив, наверное, половину тарелок, я вылила суп на пол, а ещё я схватила девочку – боже мой, я на самом деле схватила девочку и впихнула её матери, обмякшую и пассивную, как мягкую куклу с тяжелой фарфоровой головой, – я теперь никогда уже не смогу туда вернуться. Мишка с папой, наверное, давно возвратились с уловом, и Серёжа – тут я сжала лоб замерзающими ладонями и заскулила, охваченная внезапным ужасом, – Серёжа! Ну конечно, никому не пришло бы в голову разъезжать тут на снегоходе в темноте, он уже несколько часов как там, с ними, выслушивает их ликующий, победоносный рассказ, потому что они победили меня, в этом нет никаких сомнений – они победили, мне нет больше места среди них, и что бы я теперь ни сказала, он не поймёт, почему я это сделала.
Внезапно в предбаннике жалобно заскрипели половицы и послышались тяжёлые, медленные шаги. В этот самый момент я, наконец, вспомнила о том, что этот берег больше не пуст, что я вторглась – без спроса – на чужую теперь территорию, и съёжилась под своей курткой, вжимаясь спиной в холодную жёсткую стену, но он всё равно сразу увидел меня, стоило ему толкнуть плечом плотно сидящую в петлях сухую дверь. В руках у него был фонарик, совершенно ненужный сейчас, при такой яркой луне, но он направил слепящий сноп света прямо мне в лицо – я зажмурилась и загородилась ладонью – и несколько мучительно долгих мгновений стоял в дверном проёме, не двигаясь; слышно было только его шумное дыхание. Затем он погасил свет и сказал: