Живые люди - Яна Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я не стала – хотя, видит бог, это далось мне непросто, потому что на самом деле между мной и этой женщиной, которую он не выносил, было не так уж много различий. Мне пришлось учиться быть ее зеркальной противоположностью: она требовала – я отказывалась, она говорила – я молчала, и везде, где она нажимала, я не прикасалась вовсе; я запрятала поглубже все свои острые углы, едкие слова; даже мой почерк как-то измельчал и закруглился – я находила свои старые записные книжки, бумажки с ничего не значащими записями и не узнавала теперь эти колючие буквы и резкие росчерки, – зато он был счастлив.
Он правда был счастлив. Был – там, в городе, все три года, которые прожил рядом со мной. Но, тревожно следя за его счастьем, я не заметила, как на самом деле стала тем, кем собиралась только притвориться, – беззубым, бессильным, бесполезным существом, от которого здесь, на острове, ему было не больше пользы, чем от жалкой бессловесной морской свинки. Именно поэтому я ни за что не смогла бы заставить его поступить по-моему, если бы моё желание удивительным образом не совпало с желанием женщины, которую он не любил. Которой он боялся.
Он не хотел переезжать на тот берег. Ему вообще не нужны были перемены – он был слишком занят другим, но её желание – не моё – заставило его на следующий день, прямо перед традиционной утренней проверкой сетей, заговорить о полученном нами вчера ночью предложении, от которого он отмахнулся, когда вёл меня под конвоем обратно домой, как отбившуюся от стада козу.
По негласному уговору, каждой из женщин по утрам полагалось несколько минут никем не нарушаемого одиночества снаружи для того, чтобы вскарабкаться по скользким камням до густой полоски деревьев, растущих вокруг дома, и присесть там на корточки без боязни быть замеченной кем-то, вышедшим за дровами или за водой. Меня не было не больше десяти минут, но, вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица – все сидели вокруг стола, и Лёня, задумчиво чешущий щёку, неровно заросшую светлой вьющейся бородой, говорил недовольно «им-то это зачем? ну включи ты голову», – я подумала: прекрасно, милый, ты выбрал именно этот момент – пока меня не было – для того, чтобы начать неприятный тебе разговор, как будто надеялся закончить его до моего возвращения, боясь, что я могу как-то повлиять на его исход. Может, ты его не так понял? – спросил папа, отхлебнув из кружки; дверь за моей спиной стукнула, но никто даже не обернулся. – Что конкретно он сказал?
Мне захотелось еще раз хлопнуть этой чертовой дверью, чтобы они посмотрели на меня, и сказать им: «Я тоже там была, он предложил это мне, не Серёже, не вам – мне, потому что это я говорила с ним, размазывая слёзы по щекам, это я рассказывала ему, как сильно всё здесь ненавижу».
Они меня даже не заметили. Не было никакого плана в том, чтобы поговорить без меня, им просто было безразлично, услышу ли я начало этого разговора, услышу ли конец. Я шагнула в комнату, встала в самом ее центре, свободном от чужих ног и кроватей, и произнесла отчётливо:
– Он сказал – перебирайтесь к нам, пока вы там друг друга не поубивали, – и оглядела их лица, наконец, обращённые ко мне.
– Конечно, – фыркнул Лёня, – ему гораздо интересней самому.
– Ну ясно же, дерьмовый план, – сказал Андрей, не дослушав. – Или мы должны это ещё обсуждать?
– Да нет, – с облегчением отозвался Серёжа, – нечего нам там делать, на берегу.
Они перебрасывались этими короткими, незаконченными фразами, даже не договаривая их до конца, почти не слушая друг друга, как будто исполняли какой-то нелепый вежливый ритуал, призывающий каждого из находившихся в комнате мужчин быстро высказать неодобрение и покончить с этой бессмысленной темой, чтобы заняться, наконец, настоящими серьёзными делами. Похоже было, что они говорят все одновременно, и я никак не могла дождаться паузы, чтобы сказать им что-то – что угодно, – чтобы заставить их хотя бы обдумать это предложение, понимая уже, что не найду слов, что они не станут меня слушать, особенно после жалкого, бессильного вчерашнего скандала; и тут заговорила она – даже не вставая с места, не повышая голоса, не стараясь перекричать их; мальчик сидел у неё на руках, прочно держась за её тонкие колени, как за подлокотники кресла, и всё время, пока она говорила – негромко, презрительно, – ее бледные пальцы нежным, успокаивающим движением перебирали его легкие отросшие волосы.
В том, что она сказала, не было ни слова неправды. Она назвала их, сидящих за столом, трусами, боящимися собственной тени. Вялыми, не приспособленными к жизни городскими мальчиками, которым легче делать вид, что всё как-то образуется само собой. Она произнесла «четыре месяца сидеть на заднице», она сказала даже «жевать сопли» – всё тем же тихим, невыразительным голосом, от которого мороз шёл по коже, голосом заклинательницы змей. И ни один из них не возразил ей, словно под воздействием какого-то необъяснимого гипноза – ей даже не нужно было на них смотреть. Опустив голову, она почти шептала. «Всё это время, – сказала она, – в двух километрах отсюда стоят два пустых огромных дома, набитых консервами. Сначала вы боялись заразы, – сказала она, – теперь вы боитесь этих мужиков, вы отдали им нашу еду и заставили нас улыбаться им за десяток жалких конфет. Вас четверо, – сказала она, – неглупых, здоровых, с руками, вы даже стол этот кособокий за всё это время не поправили. Мы четыре месяца подряд скачем по этим скользким камням, там уже ступить некуда, на ветру, как собаки, как свиньи, едим эту рыбную бурду и моемся в тазу».
Папа шевельнулся.
– Тебе никто не обещал здесь курорт, – хмуро начал он, не поднимая глаз.
– Мне вообще никто ничего не обещал, – отрезала она жестко. – Я знаю, почему я здесь. – Она легко, мимолетно прижала губы к светлой детской макушке. – Я не хочу, чтобы он жил – так.
– Как – так? – спросил Серёжа – похоже, гипноз начал, наконец, проходить. – У нас есть дом. У нас есть еда. Через месяц прилетят утки.
– А потом? После уток? У тебя есть хоть какой-то план, кроме этих чертовых уток?
Он ей не ответил. Вот как это было, думала я, глядя на его лицо, узнавая это выражение – уголки губ, брови, – спор за спором, год за годом, без маскирующих улыбок, без игр, без нежных интонаций. Без снисхождения, без пощады. Одна только неудобная правда. Удивительно, что ты продержался так долго.
– Я не хочу туда идти, – сказала она, и по голосу её было понятно: сейчас всё закончится – всё, что она им говорила, и больше она ничего уже не добавит. – Я боюсь их не меньше, чем вы. Но еще больше я боюсь не дожить до весны. Мы уходим, – она подняла на Серёжу прохладные светлые глаза, – а ты попробуй, останови нас. Или иди с нами.
Он сморщился, будто от зубной боли, и отвернулся к окну. Остальные просто сидели молча, как невольные, непричастные свидетели вышедшей из-под контроля семейной ссоры, которую людям невовлечённым лучше всего переждать, сделать вид, что они её даже не слышали, чтобы, выждав приличное время, вновь заговорить о чем-нибудь нейтральном. Каким-то непостижимым образом оказалось, что всё, сказанное сейчас, сделалось вдруг очень личным и касалось теперь только её и Серёжи, только их двоих, и тогда я сказала:
– Я тоже, – хриплым, незнакомым голосом, глядя в его беззащитный затылок, мучительно желая протянуть руку и погладить спутанные русые волосы; мне всё равно не дотянуться отсюда, из середины комнаты, где я стою уже битый час, как на сцене, и молчу, какого черта я всегда молчу, ты будешь мной недоволен, ты уже недоволен, но мне давно пора начинать говорить, иначе я просто сойду с ума. – Я тоже ухожу. В конце концов, это была моя идея.
Сережа так и не посмотрел на меня. Поднявшись с места, он оглядел комнату – не нас, мгновенно превратившихся в зрителей, наблюдающих за тем, что он сделает дальше, потому что он должен был, конечно, что-нибудь сделать. Смотря поверх наших голов, как если бы внезапно остался в комнате один, он шарил глазами по стенам, по ржавым загнутым вверх гвоздям, на которых были развешены наши куртки, наши полотенца, запасные теплые вещи, даже связанные шнурками ботинки – почти весь наш нехитрый скарб, которому не было места на полу, – и нашёл наконец то, что искал: одно из своих охотничьих ружей, не то, с которым ходил теперь по лесу, а другое, которое лежало у Лёни в машине в тот злополучный день, когда его пырнули ножом.
Серёжа дёрнул ружьё на себя – кожаный, закисший от времени ремень нехотя соскочил с гвоздя. По-прежнему ни на кого не глядя, Серёжа стащил со стены первый попавшийся рюкзак и вывалил его содержимое – какие-то свитера, шерстяные носки и прочее зимнее барахло – на ближайшую кровать, прямо на ноги съежившейся на ней Наташи. Та протестующе пискнула было, но затем принялась послушно сгребать руками рассыпающиеся вещи, чтобы не дать им совсем раскатиться, продолжая следить глазами за Серёжей – без возмущения, а, скорее, с каким-то жадным любопытством. Мы все – все без исключения – в эту минуту смотрели на него именно так – с любопытством, поглотившим все прочие чувства.