Смеющиеся глаза - Анатолий Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поезд прибывает, — ревниво остановил меня Иван Макарович. — Не хотите взглянуть?
Я пошел на платформу. Поезд устало подползал к ней. Мне сразу же припомнилось первое утро на этой же станции.
И тут у последнего вагона я увидел Нонну. Она, кажется, не замечала меня. Иван Макарович дал отправление, вагоны дернулись. В этот момент Нонну будто кто-то подтолкнул сзади. Она быстро повернулась, вскочила на подножку, и молоденькая проводница, чуть посторонившись, пропустила ее в вагон. Поезд набирал скорость. Провожая его взглядом, я еще раз увидел Нонну. Она показалась в двери вагона и долго смотрела в сторону леса, где виднелась пыльная проселочная дорога, ведущая к заставе.
Я вернулся на заставу. Нагорного дома не было.
— Уехала, — с грустью сказала мне Мария Петровна. — Артисты три дня назад, а она сегодня. Такая вот жизнь.
Вечером я, уединившись, открыл дневник, оставленный мне Нонной. Вряд ли есть необходимость приводить его полностью. Я остановил свое внимание главным образом на тех местах, которые показались мне существенными.
Вот эти места.
«Где бы я ни была, в какие бы края ни попадала — всюду перед глазами стоит Камчатка. Удивительный край. Ложишься спать — стволы деревьев черные, безжизненные, словно обугленные. За зиму они здорово намерзлись. А проснешься — на ветвях уже проклюнулись бледно-зеленые почки. Не то, что у нас, в средней полосе: зима переходит в весну медленно, последние, ослабевшие метели перемежаются с тихим постоянством безветренных солнечных дней. А там — кругом снег, а в уютной лощинке, на крутом склоне сопки, куда не могут добраться злые ветерки, в том самом местечке, которое облюбовал себе первый солнечный луч, пробился и неудержимо лезет вверх подснежник. Помню, Аркадий приходил в такой день с заставы и весело сообщал: «А весна с ходу атаковала зиму. Ты понимаешь, что это значит!» Он так любил меня целовать в дни, когда нарождалась весна! На Камчатке родилась Света».
«Да, теперь-то я уж точно знаю, что он любил меня всегда сильнее, чем я его. Уже в то время, когда он не мог себе представить жизни без меня, — уже тогда я еще только чувствовала что-то вроде неясного пробуждения любви. Мне передалось его сильное чувство, и оно жило во мне, а не мое собственное. Это было эхо любви, а не сама любовь».
«Льют дожди. После них очищается не только воздух, но очищается и человеческая душа. В дождливые дни мне почему-то особенно хочется думать о жизни. Когда брызжет солнце, звенят ручьи, хорошо любить, смеяться и плакать не думая. А в дождь, в тягучий, неумолчный дождь у меня появляется желание вновь подниматься по тем ступенькам жизни, по которым уже не спустишься в свое прошлое. Это, кажется, было всегда. У заставы — своя жизнь, у меня — своя. А это значит, что у меня и у Аркадия — разные пути. И в том, что делает Аркадий, и солдаты, и Юля, и все, кто окружает меня здесь, я никак не могу отыскать своей радости. Во мне все время живет остро ощутимое противоречие между мечтой и действительностью. Но тем дороже мне моя мечта!»
«Театр, театр! Почему он влечет меня к себе? Кажется, я нашла ответ на этот вопрос. Приходят люди: у каждого свои думы и заботы, и каждый думает о своем. И вот я выхожу на сцену — и все они в моей власти. Я могу заставить их и смеяться, и плакать, и сравнивать свою жизнь с жизнью моего героя, и верить в счастье или навсегда разочароваться в нем. Они, эти люди, станут лучше или хуже — все это зависит от меня. Я или очищу их души, или зажгу в них ненависть, или заставлю петь самую светлую песню в мире — песню любви».
«Приезд Ромуальда Ксенофонтовича окрылил меня. Так пробуждается спящий вулкан. Крылья мечты подняли меня ввысь, и теперь мне уже не опуститься на землю. Мне очень жалко Аркадия — ведь он отдал мне всю свою любовь без остатка. Лучшие годы своей жизни. Но разве жалость может победить мечту?»
«Кажется, я решилась. А как же Светланка? Мне не хочется отнимать ее сейчас у Аркадия. Он не вынесет этого. Устроюсь, и если, как уверяет Ромуальд Ксенофонтович, мой талант изумит людей, я приеду за дочкой. Но неужели мы навсегда расстанемся с Аркадием? Мне не хочется верить в это, но жизнь диктует свои законы…»
«А может быть, настанет и такой день, когда я бегом вернусь на заставу. Примет ли он меня, мой единственный, настоящий друг?»
15
Прошло время, когда осторожно и робко, будто раздумывая, слетали с деревьев листья-одиночки. Однажды ночью студеный ветер зло набросился на лес, выдул из всех его тайников застоявшееся тепло, и на рассвете, выглянув в окно, я увидел, как листья птичьими стаями понеслись в сумрачном, невеселом небе.
В такую неласковую суматошную погоду Колосков любил рисовать. Он набрасывал на плечи спортивную куртку, брал с собой этюдник и исчезал в лесу.
Мне захотелось посмотреть, как он работает, и однажды я отправился вслед за ним.
Колосков сидел на крутом, усыпанном палыми листьями берегу речки и неотрывно смотрел, как ветер с натугой и злостью дышит на потускневшую воду. Время от времени он стремительно наносил кисточкой краску на холст и снова замирал. Он видел, наверное, зеленую полоску озимых на той стороне реки, бурлившую мутную воду на перекате, жиденькие деревца-одногодки, при каждом порыве ветра клонившиеся чуть не к самой земле. Может быть, он слышал тоскливое курлыканье журавлей, или песню ветра, насквозь продувавшего озябший лес, или огненный перебор гармошки, доносившийся с заставы?
— Вам не холодно? — спросил я его, подходя ближе.
Колосков удивленно оглянулся.
— Неужели нельзя без вопросов? — сердито спросил он.
— Можно, — примирительно сказал я. — Кстати, я не думаю вам мешать. Я знаю, что такое святые минуты творчества.
— Теперь уж мешайте, все равно, — неожиданно улыбнулся Колосков. — Чтобы написать осень, нужно почувствовать ее холодное дыхание.
Я сел на сухую траву рядом с ним.
— Вы знаете, — искренне сказал Колосков, — вот сейчас, за мольбертом, я чувствую себя настоящим человеком. Когда я рисую, я обо всем забываю: и что дует холодный ветер, и что мы далеко от веселых больших городов.
— Значит, вы не можете не быть счастливы, — заметил я.
— Нет! — горячо возразил он. — Если бы вы знали, как еще мне далеко до полного счастья. Я материально обеспечен, у меня жена, которую я люблю…
Заметив, что мне стало неловко от его слов, Колосков поспешно и чуть виновато добавил:
— Послушайте, я не могу иначе. Я или ничего не скажу, или скажу все. Я очень люблю ее. Я привык смотреть ей в глаза, целовать ее губы. И вдруг всего этого нет. Вы можете понять мое состояние. Мне кажется, что я схожу с ума, что нет не только ее, нет ничего вокруг — ни леса, ни людей, ни неба, — ничего!
«Выпил он, что ли?» — подумал я.
Колосков приподнял голову и посмотрел на меня диковатыми глазами.
— Вы скажете, какая же связь между тем, что я люблю рисовать и моими чувствами к жене? Связь есть, вы сейчас поймете. Помните ее слова: «Я счастлива, мне хорошо здесь, я рада, что ты — пограничник». Да, она все здесь любит. А я? И я люблю — и эту форму, и зеленую фуражку, и не представляю себя гражданским человеком. Когда-то я рвался сюда, а теперь… Теперь мне тяжело здесь. Вы хотите знать, почему? Я отвечу: искусство и служба несовместимы. Несовместимы! Каждый день мне кто-то нашептывает эти слова. И мне кажется, что все у меня здесь временное, не настоящее. А она этого не хочет понять. Или не может? Не знаю…
Колосков не договорил, встал и отошел к пню, обросшему старыми и твердыми, как камень, грибами. Мне показалось, что его плечи вздрагивают.
— Вы понимаете, я живу в обнимку со страхом. Ложась спать, я думаю, что прошел еще один день и, в сущности, ничего не сделано. Вы представляете себе, что такое день в жизни человека? Это и необыкновенно много и удивительно мало. И если я не смог отдать этот день творчеству — он потерян для меня безвозвратно. Вот почему мне часто бывает страшно. У меня такое чувство, будто осталось этих дней столько, что я могу пересчитать их по пальцам. Меня охватывает, если хотите, ужас, я становлюсь слабым, беспомощным и теряю веру в себя.
Так вот зачем он завел этот разговор!
Я не хотел говорить ему то, о чем думал в эти минуты. Колосков, видимо, оценил мое молчание. Успокоившись, он снова сел за мольберт.
— Вы поняли меня. Спасибо.
— Я понял. Только к чему такая паника? Вы молоды. Но главное не в этом. Жизнь и искусство нераздельны. Уйдите от своей работы и вы увидите, что потеряли главное богатство.
— И все же, как я завидую сейчас Нонне! Ее решительности, ее свободе. А у меня снова стрельбище, топкое болото на фланге и задушевные разговоры с Уваровым. Да еще словесные дуэли с Нагорным. Чудесная жизнь! — с иронией закончил он.
— Леонид Павлович, — спросил я его напрямик. — Неужели вас ничему не научила беседа с Перепелкиным? Ведь в том, что у вас нет теплоты во взаимоотношениях с Нагорным, вашей вины все же больше.