Николай Языков: биография поэта - Алексей Борисович Биргер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще Языков как многие добродушные люди частенько, стесняясь и едва ли не стыдясь собственного добродушия, завидует тем, кто открыто резок, желчен и злобен в своих суждениях. Чуть утрированно говоря, в рот им смотрит, – надо же, как здорово он всех прикладывает, эх, я так не могу – и «нелицеприятные» суждения (прямо по Гоголю: «Один есть хороший человек во всем городе, прокурор, да и тот, если правду сказать, свинья») воспринимает как истину в последней инстанции.
А истины, если отжать все привходящее, в голову Языкову вкладываются две: во-первых, поэзия должна с чем-то «бороться», и, во-вторых, такой талантище как Языков не должен ограничиваться мелкими жанрами, посланиями к друзьями, полу-дневником своей личной повседневной жизни (когда каждая деталь повседневного быта вдруг становится дорога и поэтически окрашена, обретает новый, лирически-возвышенный смысл), а должен стремиться к покорению больших, эпохальных жанров. Лишь в крупном произведении поэт способен полностью проявить себя – и превзойти Пушкина.
Ко крупным свершениям, получается, Языкова подталкивают со всех сторон, начиная от брата Александра, убежденного, что его брату подобный поэтический подвиг не только по силам, но и обязателен, до возникающего вокруг Языкова поэтического окружения. Не только Воейков. На Языкова с надеждой смотрят и Катенин, и Рылеев с Бестужевым, широко отворяющие ему двери «Полярной звезды». Отличие Рылеева с Бестужевым от Воейкова в том, что, если Воейков все-таки больше сосредоточен на поэзии как таковой и придерживается убеждения, которое чуть позже будет наиболее полно, кратко и четко сформулировано Пушкиным, «Цель поэзии – сама поэзия», то Рылеев и Бестужев прежде всего ценят в поэзии «гражданственность», для них поэзия не цель сама по себе, а орудие вполне определенной борьбы, не борьбы течений и направлений внутри самой поэзии, а служения «гражданскому долгу» и исполнения «гражданского долга»: то есть, поэзия неполноценна, если она не обслуживает какие-то вполне прагматические цели – улучшения жизни народа, реформации общественной жизни, укрепления могущества страны, указания правителям на ошибки и промахи, ведущие к ослаблению этого могущества или к ухудшению жизни подданных… список можно продолжать и продолжать.
Словом, поэзия как призыв… Если отбросить все эмоциональные, субъективно мировоззренческие и прочие неустойчивые составляющие, все слишком зыбкое для анализа, чтобы быть для кого-то вполне убедительным, и оставить чистую форму – формальности, «технологию», «сумму технологий» – то нельзя в очередной раз не согласиться с Тыняновым, который неоднократно указывал, говоря о борьбе «архаистов» и «новаторов» пушкинского времени, что «Основной речевой установкой архаистов было слово ораторское, произносимое. Речевой установкой течений «карамзинистских» (условное название) – слово напеваемое и слово разговорное». (Цитирую из статьи «Аргивяне», неизданная трагедия Кюхельбекера», где сформулировано короче и емче всего; в «Архаистах и новаторах» Тынянов не раз проводит ту же мысль более подробно.)
Тынянов берет проблему строго в рамках «речевой установки», отбрасывая все «надстройки», которые слишком сильно определяются вкусом, личными пристрастиями и личными убеждениями каждого конкретного человека. В этом его сила – и в этом, в чем-то, его слабость, потому что без субъективного, без «интуиции» (как это немного позже определит Иван Киреевский) к поэзии в полном объеме не подступишься. Но вопрос о слабостях сейчас не существенен, главное – есть прочный фундамент, на котором можно строить все здание.
Неизбежно возникает вопрос о первоисточниках этой «речевой установки» на «речь ораторскую». Чтобы не слишком углубляться, вспомним лишь работу Тынянова «Ода как ораторский жанр», где и основательно, и кратко он разрешает вопрос об этих источниках. Тынянов разбирает «Риторику» Ломоносова, где Ломоносов определяет место и значение каждого жанра, в том числе поэтических жанров, – и поэзии в целом.
Тынянов особо задерживается на том, что во втором издании «Риторики» (1748) Ломоносов довольно сильно изменяет определение цели всякого «красноречия» по сравнению с первым изданием (1744). Если в первом издании говорится об искусстве всякую данную материю «пристойными словами изображать на такой конец, чтобы слушателей и читателей о справедливости ее удостоверить», то во втором издании: «Красноречие есть искусство о всякой данной материи красно говорить и тем преклонять других к своему об оной мнению». То есть: справедливость (истинность) отодвигается в сторону ради необходимости «преклонить других» к тем взглядам, которые ты хочешь в них вложить. При первом варианте, достаточно добиться веры читателя или слушателя, что перед ними правдивая картина (пейзаж, изображение человеческих страстей, научное или философское умозаключение и т. д.). При втором варианте – надо не просто, чтобы читатель и слушатель поверил, надо, чтобы он вдохновился твоими идеями, разделил твое отношение к воображаемому, и, следовательно, чтобы его легко было подвигнуть на то или иное действие.
Упор делается на общественное звучание – на первый план выдвигается то, что Тынянов определяет как «витийственную организацию поэтического жанра с установкой на внепоэтический речевой ряд …» Нужно добиваться определенной цели, и (для понимания общей задачи поэзии в целом и оды в частности) в высшем смысле неважно, какова эта цель: пробудить гордость за свое государство, за правителя, за его (ее) военные, экономические, культурные победы, или, напротив, призвать к ниспровержению основ государства как негодного и бесчеловечного механизма. «Слово напеваемое и слово разговорное», слово, обращенное лично к отдельному человеку и не призывающее его объединяться с другими людьми, в любом случае исчезает. И, кроме того, как только появляется понятие цели поэзии вне самой поэзии, поэзия из госпожи становится служанкой; в любом случае заранее признается чем-то не совсем полноценным – то, против чего так резко восстал Пушкин. И Тынянов это понимает. Разъясняя смысл и значение одного из основных своих терминов «установка», он отмечает: «Из термина «установка» необходимо вытравить целевой оттенок…»
Всякая цель предполагает и предусматривает план для ее осуществления: способ достижения цели, приведения в действие всего механизма. План военной компании предусматривает четкое распределение войск. План заговора или восстания четко прописывает время и характер выступления. План стихотворения (оды, «думы», сатиры и т. д.) четко определяет последовательность эмоциональных и логических ударов, которые должны подвигнуть человека к тому-то и тому-то – переводит все во «внепоэтический речевой ряд», где читатель (или слушатель) перестает быть единственным и уникальным (уже не скажешь о нем – «А каждый читатель – как тайна, как в землю закопанный клад…»), а становится винтиком, который должен встать на свое место в системе.
Это не значит, что планирование в поэзии – нечто отрицательное, которому места нет. Вспомним, сколько планов, в