Ее звали О-Эн - Томиэ Охара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мужчины имеют одновременно много жен и наложниц, так и я, подобно принцессе Сэн (Принцесса Сэн— аристократка, жившая в XVI в. легенда приписывает ей двоемужество.), хочу одновременно иметь двух любовников… Конечно, будь это в моей власти…
Однако какие бы сумасбродные мысли ни приходили мне в голову, в жизни я всего лишь слабая, нищая женщина, вчерашняя узница. Всего-навсего пожилая женщина, которой уже за сорок…
В эти минуты во мне созрело твердое, отчетливое решение: я собственными руками задушу в себе женщину, чтобы, задохнувшись, она умолкла навеки.
Восемьсот моммэ серебром (Один м о м м э — около 4 граммов серебра.) — дар господина Курандо, содействие бывших наших вассалов, и в первую очередь господина Окамото, отца Дансити, наконец, распродажа всего, что можно было превратить в деньги, принесли свои результаты — к концу февраля наш скромный маленький домик был если и не совсем готов, то, во всяком случае, уже пригоден для жилья.
Дом стоял у холма, откуда открывался вид на храм Ки-но-Мару, за домом зеленела красивая бамбуковая роща, переходившая в смешанный лес, одевавший горы.
Со скалы стекал чистый горный источник, огибал сад и бежал к проходившей внизу дороге.
Дансити устроил бамбуковый желоб и провел воду в сад. Вода стекала в большой каменный водоем — было что-то торжественно-праздничное в этой огромной каменной чаше, — переливалась через край, наполняла маленький пруд в саду и струилась дальше, пробираясь сквозь травы, чтобы соединиться с прежним потоком.
Никто не нарушал нашего уединения. Лишь изредка в дверь стучался больной или прохожий, чтобы купить лекарство. Стояла весна, и одинокое жилище в тени деревьев дышало тишиной и покоем.
Нынче март на исходе:
в разгаре весна в Асакура,
Горы зелень покрыла,
цветы пламенеют на нивах.
Но шалаш травяной мой
не знает весны и цветенья,
Заслонила мне солнце
калитка из сучьев корявых.
Сумрак в доме моем,
сумрак и доме моем — непроглядный.
И сквозь слезы вновь вижу я
братьев своих незабвенных,
И родителей вижу я
в сердце своем безутешном…
Гордость предков сановных,
по мне, лишь тщеславье пустое;
Обрету утешенье,
мотыльками в полете любуясь!
Перевод А. Голембы.
Каждый день мы с кормилицей варили целебные настои, изготовляли пилюли. Лекарства мы раздавали нашим бывшим вассалам, а те продавали их вразнос.
Случалось, приходил больной за советом, оставлял немного риса и овощей или деньги. Так мало-помалу создавалась возможность заработать на скромное пропитание.
Сэнсэй возвратился на родину второго июня, когда лето было уже в разгаре.
Разумеется, я не встречала его и не поехала с приветственным визитом. Разлука длилась долго, больше четырех месяцев, но я не могла бы сказать с уверенностью, как отразится она на наших отношениях, какие перемены принесет в наш маленький, только нам двоим принадлежащий мир.
Дансити сообщил мне, что ученики, с нетерпением ждавшие сэнсэя, решили собраться в доме Окамото, чтобы послушать его первую лекцию, а потом устроить в его честь маленький пир, и я, после недолгого колебания, ответила, что приеду. Проехав около трех ри в паланкине, я впервые посетила дом Дансити.
Носильщики бежали вдоль канала Фунаири, проложенного отцом. Полноводный поток бесстрастно струился среди необозримых зеленых полей. Летний день, клонившийся к вечеру, дышал безмятежным покоем.
Было уже темно, когда я подъехала к дому Окамото. Парадные комнаты были ярко освещены и переполнены людьми. Лекция уже началась. Никем не замеченная, я проскользнула в задние ряды и, примостившись возле веранды, стала впервые в жизни слушать лекцию сэнсэя о «Великом учении» («Великое учение» — одна из четырех канонических конфуцианских книг.).
Загорелый до черноты, сэнсэй показался мне здоровее и крепче, чем был прежде. Глаза у него сверкали, он выглядел совсем другим человеком, не таким, каким я увидела его при первом нашем свидании.
С одного взгляда я поняла, как много дали сэнсэю эти четыре месяца, проведенные вдали от родины. Чем больше я его слушала, тем явственней мне казалось, что он, хрупкий, по-прежнему худощавый, постепенно растет; нечто властное и великое переполняло все его существо, передавалось слушателям, покоряя и подчиняя их своей неодолимой, могучей силе.
Что-то новое почудилось мне в сэнсэе, что-то незнакомое появилось и зрело в нем, и эта перемена могла не приблизить, а, напротив, отдалить его от меня. Так оно и случилось — я узнала об этом позже, но в те минуты я всецело подпала под чары нового, ослепившего меня чувства.
Окружающие исчезли, я была здесь одна, наедине с ним, только вдвоем…
Вот он, тот человек, которого я любила долгие двадцать лет! Вот оно, счастье, к которому так стремилась душой… Говорят, что любовь между мужчиной и женщиной всегда неповторима и складывается по-разному, на десять тысяч ладов, значит, и мой союз с сэнсэем так же тесен, как и любой другой, и наша любовь ни в чем не уступит любви всех остальных людей… Так буду же беречь этот союз, дорожить этим счастьем, украдкой думала я в эти минуты.
Когда лекция закончилась, в зале начался скромный ужин.
Мать Дансити любезно предложила мне отдохнуть и провела в глубину дома. Я прилегла на веранде, прислушиваясь к веселым молодым голосам, долетавшим из зала. Оживление все нарастало, голоса звучали задорнее. Эти минуты одиночества дарили мне отраду.
— Вы здесь, госпожа о-Эн? — В комнату внезапно вошел сэнсэй. Завернув рукава кимоно, он присел на веранде и устремил взгляд в темневший впереди сад. — Я хотел непременно поговорить с вами… — И он повел речь о письме князя, которое я получила в его отсутствие.
— По правде говоря, это я посоветовал его светлости написать вам… Но я слыхал, что госпожа о-Эн очень разгневалась, получив это письмо, и потому пришел просить прощения… — тихо, отрывисто произнес он.
Ошеломленная, я молчала.
— Раз вы сердитесь, мне не остается ничего другого, как только просить прощения. Но мне и сейчас по-прежнему жаль, что род вашего отца исчезнет с лица земли… — опять произнес сэнсэй, все так же устремив глаза в темноту.
— Пусть бы так говорили другие… Но я не ожидала, что мне придется услышать такое из ваших уст… Мне это больно… — сказала я, слегка придвинувшись к сэнсэю.
Но сэнсэй, ничего не отвечая, продолжал смотреть в темный сад. В его застывшей в неподвижности фигуре я вдруг остро ощутила мужчину. Совсем иного, чем юный Дансити, более сурового, более прозорливого и сильного. Я смутно уловила сложные переживания, владевшие в эту минуту его душой, где сплелись в одно неразрывное целое мужская суровость, способность провидеть далеко вперед, знание жизни во всей ее неприглядной наготе и бесстрашное умение смотреть в лицо этой жизни, бросая ей смелый вызов.
Он может казаться внешне боязливым и робким — я действительности, напротив, он умеет подчинять себе жизнь и брать от нее все. Притворяясь, будто ему жаль, если исчезнет род отца, сэнсэй на самом деле любит женщину, которая все еще живет во мне, жалеет огонек, готовый вот-вот угаснуть… Я сидела неподвижно, борясь с желанием припасть к его коленям и зарыдать. Слышно было, как молодые люди в зале зовут и ищут сэнсэя.
В тот час мне хотелось верить, что сэнсэй меня любит. Что есть любовь, не смеющая проявить себя иначе, чем в такой форме…
Не знающая жизни, настороженная, приходящая в смятение от малейшего затруднения, я в этот короткий миг в муках освободилась еще от одной иллюзии.
Как бабочке нужно сбросить кокон, чтобы свободно летать, так и я мучительным усилием сбросила узы, сковывавшие мне душу.
В эту осень скончалась матушка. Сэнсэй вместе с Дансити приехал разделить со мной обряд ночного бдения возле покойницы. Мы скоротали ночь за беседой.
После поездки в Эдо сэнсэй стал еще больше занят, чем прежде. Он часто выступал с лекциями, переписывался с учеными Сибукава Сюнкай, Кайбара Эккэн, с астрономом Ангэ, так что возможности повидаться с ним не было.
У меня же после смерти матушки стало больше досуга. Я навещала больных бедняков, щедро раздавала лекарства. Кормилица, всегда приветливая, неизменно ласковая, была со мной, и я могла, сколько хотела, зачитываться любимыми книгами.
Из дома я выходила только ночью.
В хакама (Хакама — широкие брюки, заложенные у пояса в глубокие складки.) для верховой езды, оставшихся от старшего брата, с отцовским кинжалом за поясом, прикрыв лицо высоким лиловым капюшоном, я выходила за ворота.
В полях громко звенели осенние цикады. Мои тихие шаги не нарушали их неумолчного пения. Они спешили жить, не считаясь с опасностью, торопливо доживали свой век, и печаль их наполняла поля.
Великая грусть таилась в этом бурном стремлении к жизни, и мне, бредущей в мужской одежде через ночное поле, была по сердцу эта пронзительная тоска.