Философская эволюция Ж.-П. Сартра - Михаил Киссель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть подробнее обрисуем моральный идеал Сартра. Для этого мы снова должны вернуться к характеристике извращенного сознания — «дурной веры», коренящейся в самой онтологической структуре для-себя-бытия. Вырваться из тенет «дурной веры» очень и очень трудно, и Сартр даже пишет, что сама искренность есть форма самообмана. Но описание самого феномена «дурной веры» означает, что эту болезнь духа можно распознать и, следовательно, излечить. Возможно, по крайней мере в принципе, сознание ложного самосознания.
Искренность перед самим собой представляет собой идеал, к которому мы должны непрерывно стремиться, никогда не достигая своей цели полностью и на длительное время. «Если дурная вера возможна, то потому, что она представляет собой непосредственную и непрерывную угрозу любому проекту человеческого бытия, ибо сознание содержит в себе непрерывный риск дурной веры»[32]. Имея это в виду, человек и должен преследовать свой идеал, постоянно оглядываясь на пройденный путь, всегда готовый пересмотреть свои взгляды и действия, чтобы сохранить верность самому себе, своему призванию.
Такова мораль интеллектуальной честности, которая есть вместе с тем и мораль ответственности. Ответственность — неизбежное следствие абсолютной свободы сознания. «Дурная вера» в специфической форме, которую Сартр именует «духом серьезности», маскирует сознание ответственности, утверждая, что поведение человека автоматически определяется средой и всякого рода объективными причинами. «Духом серьезности» проникнута вся религиозная мораль, опирающаяся на догмы и требующая безусловного повиновения этим догмам, а также обыденная мораль «делового человека» — буржуа, непоколебимо уверенного в незыблемости существующего порядка вещей и считающего себя абсолютно необходимым элементом социального уклада.
«Дух серьезности» проявляется в стремлении «материализовать ценности», представить их чем-то абсолютно объективным, совершенно не зависящим от человека, и тем избавить его от ответственности за происходящее в мире. Между тем «чистая рефлексия» дает ему знать, что «человек, осужденный быть свободным, несет на своих плечах всю тяжесть мира: он ответствен за мир и за самого себя… Нет нечеловеческой (чисто объективной. — М. K.) ситуации: только благодаря страху, бегству (от реальности. — М. К.) и обращению к магии я могу вообразить ситуацию нечеловеческой»[33]. При этом каждый выбирает в одиночку, всегда на свой страх и риск, ни на что не опираясь, кроме своего решения, без оправдания и смягчающих обстоятельств.
Иногда считают, что здесь мы имеем дело с крайним индивидуализмом и даже «отрицанием морали». Конечно, отзвуки анархического индивидуализма дают себя знать в формулировках Сартра, но их нельзя анализировать безотносительно к той конкретной ситуации, в которой они высказывались. Сартр писал (по крайней мере, заканчивал) свою книгу в оккупированном Париже, над которым развевалось знамя со свастикой. В тех условиях подчеркивание негативного аспекта свободы (свобода как отрицание существующего) и разоблачение ссылок на «давление обстоятельств» было равносильно антифашистской пропаганде и дискредитации коллаборационизма, призывавшего признать «сложившуюся реальность» (поражение Франции) и служить Родине в союзе с «великой Германией» под руководством «героя Вердена» (Петена). То была самая гнусная и отвратительная форма «бегства от реальности» — «дурной веры».
Поэтому Сартр не отрицал мораль, а утверждал ее, призывая каждого быть до конца честным перед самим собой и ясно сознавать, что за свои поступки несешь ответственность ты сам и что холопское служение оккупантам не оправдаешь ссылками на то, что «мы-то люди маленькие, а маршалу видней, куда вести страну». Позиция Сартра — бескомпромиссное отрицание установок конформизма, беспринципного приспособленчества, и эта тема — борьба с конформизмом — имеет куда более широкое значение, чем только разоблачение вишистов.
В самом деле, что же представлял собой гитлеровский «новый порядок», как не гигантскую и тщательно отрегулированную машину бюрократического терроризма, рациональной организации массовых убийств и планомерного уничтожения целых народов? А на чем держался этот режим? На страхе и послушании, на бездумном и безотлагательном исполнении предписаний начальства всех рангов. Массы людей — законопослушных и вполне респектабельных, обыкновенных обывателей без особых примет — с покорностью и безотказностью точных автоматов выполняли бесчеловечные приказы нацистских бонз, жгли, грабили, убивали, не только не ведая раскаяния или угрызений совести, но даже с приятным ощущением выполненного долга, «долга перед фюрером и Германией». А «мирные жители» стран оси — те, конечно, «ничего не знали» о том, что творили солдаты на оккупированных территориях, «не знали» и о лагерях смерти, возносивших к небу трубы своих крематориев почти по соседству с благоустроенными жилищами, где «лояльные граждане» тоже «выполняли свой долг», но только в тылу.
Когда рухнул фашистский режим и злодеяния его стали известны всему миру, благонамеренный обыватель — бывшая опора «нового порядка» — с готовностью признал, что «был обманут» и что во всем виноваты Гитлер, гестапо, СС, но только не он, безупречный семьянин и честный труженик, который только «исполнял приказ», а какие были приказы — это уж не его дело. Широкое распространение психологии социального лицемерия и индифферентизма, трусливого отказа от каких бы то ни было внутренних — моральных — регуляторов поведения в пользу «адаптации к среде» любой ценой, чтобы избавить себя от всякой ответственности, — все эти черты буржуазного мещанства и служат мишенью экзистенциалистской критики.
И действительно, признание личной ответственности — одна из основных предпосылок морального сознания. Но эта предпосылка выступает у Сартра (и других экзистенциалистов) в идеалистически гипертрофированном виде, что и не могло быть иначе, ибо феноменологический метод знает только абстрактного индивидуума в абстрактной ситуации и абсолютизирует активность субъекта, в то же время неясно себе представляя конкретно-историческое содержание свободного самоопределения человека. В связи с этим некоторые особенности неповторимой, уникальной исторической ситуации у экзистенциалистов вообще, но чаще всего именно у Сартра, превращаются во всеобщие, категориальные определения свободы.
Позднее, уже после войны, в небольшом очерке «Республика молчания» Сартр сам пояснил, под влиянием каких особых условий сложилась его концепция свободы. «Никогда мы не были свободнее, чем во времена германской оккупации (можно подумать, что это говорит один из французских прислужников нацизму, а не участник движения Сопротивления, но таков уж парадоксальный стиль нашего автора, читая которого никогда не следует торопиться с выводами. — М. К.). Была поставлена сама проблема свободы, и мы оказались на границе самого глубокого знания, какое человек может иметь о себе… Всеобщая ответственность во всеобщем одиночестве (в связи с необходимостью конспирации. — М. К.) — не было ли это обнаружением нашей свободы?»[34].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});