Лекции о Шекспире - Уистан Оден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как оценить средства достижения цели? Философия утилитаризма не рассматривает вопрос о выборе средств, но утверждает, что полезность и право тождественны. Но почему ключом открывать дверь "правильно", а отмычкой — "неправильно"? Кант и Фихте вопрошают, каков ваш этический долг, если вы знаете о местонахождении А, а В, который намеревается убить А, спрашивает вас, где находится А? Как поступить, если вы исходите из положения, что нужно говорить правду. Кант утверждает, что надо сказать правду[56]. Или, если вы полагаете, что человеческая жизнь священна, не говорить. Нравственное обязательство согласуется не с правотой, а с долгом. Нам не найти спасения в общих понятиях, выбор всегда конкретен. Здесь нет альтернативы, выбор должен быть моим. Долженствование предполагает дееспособность. Готовность Антонио принять на себя безграничные обязательства связывают полезность и долг так, как не могут быть связаны полезность и правота. Правота подразумевает, что друзьям надо помогать, но не объясняет почему. Шейлок ставит понятие долга с ног на голову и приравнивает поступок к намерению. Он пытается заманить Антонио в ловушку. Воззвав к закону, он совершает ошибку, и его выводят на чистую воду. Законы не приспособлены для конкретных случаев, но имеют дело с всеобщими категориями. Достойно удивления, что дож и другие не разглядели скрытую в обязательствах по векселю опасность кровопролития, но нам остается только принять это.
В пьесе ставится вопрос: как я должен себя вести? Можно предположить, что если я следую правилам, все будет в порядке, но Порция замечает, что послушание закону бывает разным:
Жид, за тебя закон; но вспомни только,
Что если б был без милости закон,
Никто б из нас не спасся. Мы в молитве
О милости взываем — и молитва
Нас учит милости. — Все это я
Сказал, чтобы смягчить тебя.
Акт IV, сцена 1.
В то же время Порция верит, что закон способен уберечь человека от злодея:
Бери ж свой долг, бери же свой фунт мяса;
Но, вырезая, если ты прольешь
Одну хоть каплю христианской крови,
Твое добро и земли по закону
К республике отходят.
Акт IV, сцена 1.
К схожим аргументам прибегает порой адвокат-крючкотвор. Когда-то в журнале "Нью-Йоркер" был напечатан очерк о "Хау и Хаммель" нью-йоркской адвокатской конторе xix века, занимавшейся уголовными делами. Там рассказывалось, как Уильям Ф. Хау добился освобождения одного из своих клиентов, обвинявшегося в поджоге. Хау устроил сделку с судом по согласованному признанию вины в попытке поджога, и когда его клиент, Оуэн Рейли, предстал перед присяжными, Хау встал и сказал, что закон не предусматривает наказания за попытку поджога. Суд попросил разъяснений. Наказание за попытку поджога, объяснил Хау, подобно наказанию за попытку совершить любое иное преступление, составляет половину максимального тюремного срока, предусмотренного законом за фактическое совершение деяния. Наказание за поджог — пожизненное заключение. Следовательно, если суд желает определить меру наказания для Рейли, ему придется установить, что такое половина жизни. "В Писании говорится, что нам неведом ни день, ни час нашей кончины, — заключил Хау. — Так может ли суд приговорить подсудимого к тюремному заключению на срок, равный половине его естественной жизни? Значит ли это, что суд приговорит его к сроку в половину минуты или в половину дней Мафусаила?" Суд признал, что этот вопрос находится за пределами его земного разумения.
Подобным образом Хау настаивал, в 1888 году, что осужденный за убийство полицейского "Красавчик" Гарри Карлтон не может быть казнен. Согласно принятому в том году закону о казни на электрическом стуле, с 4 июня 1888 года отменялась казнь через повешение, а с 1 января 1889 года учреждалась казнь на электрическом стуле. Хау удалось доказать, что между 4 июня и 1 января убийство было "законным", так как из-за небрежного синтаксиса закон будто и не предусматривал наказания за убийство в этот период. А без наказания, сказал Хау, не может быть и преступления. Суд высшей инстанции разрешил этот парадокс, и "Красавчику" Гарри не удалось избежать правосудия, однако в течение некоторого времени убийство представлялось в Нью-Йорке технически законным. Сложные случаи — источник дурных законов. Следовательно, закон по своей сути легкомыслен, а нравственные заповеди — серьезны. "Все, что имеешь, продай и раздай нищим" — это заповедь, а не закон.
Шейлок — чужой, так как он единственный серьезный персонаж в пьесе. Правда, его серьезность распространяется не на те вещи, — например, на стяжательство, ведь собственность сама по себе легкомысленна. Шейлоку противостоит легкомысленное общество, которому в обязательном порядке присущи определенные таланты — красота, изящество, ум, богатство. Ничто из того, что не присуще всем и каждому, не может быть серьезным, а легкомысленное общество превращает жизнь в игру. Но жизнь — не игра, ведь мы не говорим: "Я буду жить, если мне удастся жить хорошо". Нет, талантлив я или нет, но я вынужден жить. Те, кто не умеет играть, вольны оставаться наблюдателями, но никто не может быть наблюдателем жизни — человеку остается или жить, или повеситься. Греки, будучи эстетами, воспринимали жизнь как игру, как испытание врожденного арете. Вознаграждение для древнегреческого хора, который не участвовал в действии, состояло в созерцании великих людей (в исполнении звезд театра), один за другим гибнувших в пучине рока.
Общество, исходящее из эстетических принципов, зависит от эксплуатации бесталанных людей. Общество, построенное по образцу прекрасной поэмы, как его воображали себе некоторые эстетствовавшие политические философы Древней Греции, обернулось бы жутким кошмаром, ибо учитывая историческую реальность живых людей, подобное общество могло бы существовать только благодаря селективному размножению, истреблению физически и умственно отсталых, абсолютному подчинению воле властителя и труду огромного класса рабов, упрятанных с глаз долой в подземелья. Людей в "Венецианском купце" спасает только их всепоглощающая любовь — она разрушает дух исключительности, порождаемый себялюбием.
Обществу, основанному на принципах исключительности, необходим кто-то чужой и неэстетичный, человек, чье существование могло бы охарактеризовать данное общество, кто-то вроде Шейлока. Единственное, что по-настоящему принадлежит людям, — это не их таланты, а то, чем они обладают в равной степени, независимо от прихотей судьбы, а именно воля или, иными словами, любовь. Единственный же серьезный вопрос — это кого или что они любят, самих себя, Бога или ближнего. Люди в "Венецианском купце" великодушны и не придают особого значения социальным различиям. Вне их — Шейлок; внутри у них — меланхолия. Они лишены серьезного чувства ответственности, которое может быть присуще крестьянам или ремесленникам, но не дельцам. Их переполняет тревога, но лучше им этого не показывать.
Ларцы — ключ к пьесе. Все женихи принадлежат к "правильному" сословию. Первые двое следуют велениям своего сословия. Принц марокканский выбирает золотой ларец, чтобы получить "то, что многие желают", и находит внутри череп. Смерть страшит эстета больше всего. Принц арагонский, стремящийся получить "то, чего достоин ты", выбирает серебряный ларец. Внутри его — "дурацкая рожа", фантом, скрывающийся за природными талантами. Третий ларец, который выбирает Бассанио, сделан из свинца: он неприметный и неэстетичный, и его следует выбирать со страстью, ибо Бассанио должен все отдать, рискнув всем, что имеет.
Я рад, что Шекспир сделал Шейлока евреем. Каковы истоки антисемитизма? В глазах христиан евреи олицетворяют серьезность — мы отвергаем ее, так как хотим быть легкомысленными. Мы не желаем, чтобы нам напоминали о существовании чего-то серьезного. Своим существованием (так и должно быть) евреи напоминают нам об этой серьезности, и вот почему мы желаем их уничтожения.
Сонеты
4 декабря 1946 года
Сонеты" Шекспира были изданы в 1609 году, однако большая их часть написана между 1593 и 1596 годом — поэтому, следуя хронологии, мы приступаем к рассмотрению "Сонетов" именно теперь. Насколько они личные? В какой мере они представляют собой упражнения в стихотворчестве? О "Сонетах" Шекспира написано больше ерунды, чем о любом другом дошедшем до нас творений литературы. Вордсворт сказал: "Этим ключом открывал свое сердце Шекспир" [57]; а Браунинг — "Этим ключом открывал свое сердце Шекспир! / Неужто? Тем меньше оснований звать его Шекспиром"[58] С одной стороны, художник всегда распахивает свое сердце, с другой — он всегда драматичен. Действительно, должна существовать разница между драматическими произведениями Шекспира и его стихами, основанными на личном опыте. Вот вопрос, которым следует задаваться относительно лирической поэзии: насколько она личная и насколько она драматична? Большая часть шекспировских сонетов адресована мужчине. Это обстоятельство может породить множество глупостей, в том числе упражнения в заступничестве и стыдливо-благоразумные попытки "оправдать". Так же нелепо тратить время, независимо от результатов дознания, пытаясь установить личности прототипов. Это идиотское занятие, пустое и неинтересное. Это просто сплетни, а сплетни, хотя они и могут быть исключительно увлекательными при жизни персонажей, перестают представлять интерес после их смерти.