Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бобок» отвечал всем «доброжелателям» сразу:
«На этот раз помещаю “Записки одного лица”. Это не я; это совсем другое лицо. Я думаю, более не надо никакого предисловия».
С этого вызывающе краткого вступления начинался рассказ. Иван Иваныч, то самое «одно лицо», представал перед публикой словно по заказу улюлюкающей критики — спившимся до галлюцинаций литератором-неудачником, с заметными психическими отклонениями, измененной речью и неуклюжим слогом. Ему неоткуда и не от кого было ждать снисхождения; ни его текущая деятельность, ни его литературная биография не оставляли никаких надежд на будущее, а список сочинений, который паче чаяния он бы мог предъявить, являл собой жалкое зрелище. «Написал повесть — не напечатали. Написал фельетон — отказали... Перевожу больше книгопродавцам с французского. Пишу и объявления купцам: “Редкость! Красненький, дескать, чай, с собственных плантаций...” За панегирик его превосходительству покойному Петру Матвеевичу большой куш хватил. “Искусство нравиться дамам” по заказу книгопродавца составил. Вот этаких книжек я штук шесть в моей жизни пустил. Вольтеровы бонмо хочу собрать, да боюсь, не пресно ли нашим покажется. Какой теперь Вольтер; нынче дубина, а не Вольтер. Последние зубы друг другу повыбили! Ну вот и вся моя литературная деятельность».
И вот этот-то ничтожный Иван Иваныч вдруг объявлялся в
«Гражданине» со своими «Записками». «Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: “Всетаки ты, говорит, литератор”. Я дался, он и выставил. Читаю: “Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо”. Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо всё благородное; идеалов надо, а тут... Скажи по крайней мере косвенно, на то тебе слог. Нет, он косвенно уже не хочет. Ныне юмор и хороший слог исчезают и ругательства заместо остроты принимаются. Я не обижаюсь: не Бог знает какой литератор, чтобы с ума сойти».
Это была дерзость, которой не ожидали от Достоевского даже самые яростные из «своры». Его назвали сумасшедшим и ждали, что, оболганный и оклеветанный, он втравится в публичную склоку? Что, защищаясь, станет малодушно перечислять прошлые литературные заслуги? Да нет же! Он знал свое место и был преисполнен смирения: почему бы и не прикинуться графоманом Иван Иванычем? Хотели сумасшедшего — пусть теперь изучают Иван Иваныча, гадая, какой такой кладбищенский «бобок» ему в горячке примерещился.
А пьяненький Иван Иваныч тем временем ходил между могилок и «наблюдал жизнь» в самых ее «непредвиденных» формах, почти автоматически повинуясь спасительной привычке запоминать и записывать. Даже и в столь плачевном состоянии надеялся он накопать факты о случайно открывшейся ему тайне «последних упований», которые, оказывается, чудесным образом посылаются «дряблым и гниющим трупам». Потрясенный увиденным, трезвел Иван Иваныч и в негодовании силился осмыслить тот растленный ужас, который вселялся в погибшие души. «Разврат в таком месте... и — даже не щадя последних мгновений сознания! Им даны, подарены эти мгновения и... А главное, главное, в таком месте! Нет, этого я не могу допустить...»
И был только один способ для маленького литератора исполнить дело совести: п исать — несмотря на болезнь, скверный характер, «рубленый слог», которым попрекали в редакциях. «Бобок» заканчивался еще одной неподражаемой дерзостью: «Снесу в “Гражданин”; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатает».
Анонимные рецензенты снова и снова «горько сожалели» об авторе, «провалившемся» с «Бесами», а теперь еще и с одиозным «Гражданином», где был-таки помещен ни на что не похожий «Бобок»; назидательно объясняли, к каким плачевным результатам приводит измена передовым идеям, как необратимо в нынешних «мистически-забористых сочинениях» падение писателя, как тягостно и болезненно в этом писателе падение человека.
А со страниц «Гражданина» фельетонист Иван Иваныч обещал новые кладбищенские анекдотцы о грязных тайнах могильной тишины, будто показывал всем своим хулителям длинный язык.
Глава пятая
ТЕНЬ «НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ»
Ключевые вопросы. — Новые искушения. — «Местная» болезнь. — Диалектика цели. — Выстрел Засулич. — Право на теракт. — «Последнее» убийство. — Письмо Нечаева. — Историческая реабилитация. — Неусвоенные уроки. — «Тиски» направленияИзвестный ядовито колкими сатирами журнал «Искра» на исходе своего существования опубликовал (1 апреля 1873 года) анонимный фельетон «Дневник прохожего», что-то вроде пародии на «Дневник писателя». Некто Девушкин, надворный советник, пытается прочесть роман «Бесы» и жалуется, что понять ничего не может. «Ведь простой роман, кажется, из одних разговоров больше состоит; слова все понимаю в отдельности, а к чему вот все сочинение клонится, хоть гром меня разрази — не постигаю».
Это был литературный ход в духе Достоевского — герой одного романа читает другой роман и пытается вникнуть в суть дела. Надо думать, настоящий Макар Девушкин наверняка понял бы и объяснил, пусть самыми обычными словами, к чему клонится «простой роман» (как он понял, например, «Шинель»). Но под пером фельетониста «Искры» автор «Бесов» сам запутался в содержании; что же касается искровского Девушкина, то после чтения «Бесов» он сделался, увы, нигилистом.
Фельетон, разумеется, возник не на пустом месте. Читающая публика, за малым исключением, была оскорблена романом;
«Бесы» казались «уродливой карикатурой» и «злобной клеветой» на молодежь, которая жаждет перемен и включается в борьбу. Насколько верно изобразил писатель современных ему «ярко-красных», насколько Нечаев с его «Катехизисом» типичны как революционеры — это были ключевые вопросы дня.
Все хорошо помнили нечаевский процесс 1871 года и речь адвоката В. Д. Спасовича о беглом подсудимом. «Этот страшный, роковой человек всюду, где он ни останавливался, приносил заразу, смерть, аресты, уничтожение. Есть легенда, изображающая поветрие в виде женщины с кровавым платком. Где она появится, там люди мрут тысячами. Мне кажется, Нечаев совершенно походит на это сказочное олицетворение моровой язвы»18. Демократическая молодежь спешила отмежеваться от «мистического кошмара». Теория и практика Нечаева, иезуитская система его организации, слепое подчинение членов кружка мифическому центру, ничем себя не проявившему, — вызывали отвращение и отторжение.
Но вот парадокс: процесс над нечаевцами вовсе не отвратил молодежь от новых партийных искушений — негативное отношение к нечаевщине вызвало стремление строить организацию на иных началах: на близком знакомстве, симпатии, полном доверии и равенстве всех членов, на высоком уровне их нравственного развития. Кружковцы 1870-х годов, осуждая принципы и методы Нечаева, ратовали за образование, пропаганду книг, честный и чистый стиль поведения. Народник Н. А. Чарушин писал о своем кружке: «Организованный по типу совершенно противоположному нечаевской организации, без всяких уставов и статусов и иных формальностей, он покоился исключительно лишь на сродстве настроений и взглядов по основным вопросам, высоте и твердости моральных принципов и искренней преданности делу народа, из чего, как естественное следствие, вытекали взаимное доверие, уважение и искренняя привязанность друг к другу»19.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});