Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привычное стремление к имитации и маскараду власти, к бутафории и фикции в институтах управления имеет в своей основе серьезную причину: всеобщее сомнение в законности законной власти, не имеющей никакой другой идеи кроме себя самой. Власть, запятнанная самозванством и своеволием, неминуемо плодит новых самозванцев-претендентов. Хозяева губернии и мир заговорщиков корыстно нуждаются друг в друге как в выигрышном средстве для достижения политических целей. Авантюристами оказываются изначально обе партии — и партия правителей, и партия заговорщиков; при этом вина «верхов» за «всеобщий сбивчивый цинизм» неизмеримо серьезнее, ибо атмосферу общественного скандала они первые пытаются выгодно использовать в своих интересах. Бесы смутного времени, таким образом, не изобретают, а лишь заимствуют у законной власти методы и способы правления, усваивая и корысть, и манипуляторство, и игру в либерализм.
Концепция российской власти, трактуемой в мире прокламаций как нечто праздное и вздорное, имеет весьма широкое хождение. Тезис: «У нас не за что ухватиться и не на что опереться» — будоражит умы. «Я уже потому убежден в успехе этой таинственной пропаганды, — объясняет онемечившийся русский писатель Кармазинов, — что Россия есть теперь по преимуществу то место в целом мире, где всё что угодно может произойти без малейшего отпору... Святая Русь — страна деревянная, нищая и... опасная, страна тщеславных нищих в высших слоях своих, а в огромном большинстве живет в избушках на курьих ножках. Она обрадуется всякому выходу, стоит только растолковать. Одно правительство еще хочет сопротивляться, но машет дубиной в темноте и бьет по своим. Тут всё обречено и приговорено. Россия, как она есть, не имеет будущности».
Власть «в законе», равно как и самозванцы, рвущиеся к власти, создает идеологические мифы, которые должны обосновать, обеспечить и обставить все властные притязания туманом неопровержимой законности. Социальная утопия с репутацией догмы — таким представлен в «Бесах» идейный первоисточник, провоцирующий смуту. Идеологическое своеволие объявляет себя единственным носителем истины; политическая программа переделки мира «по новому штату» без всяких гарантий своей состоятельности, аморальность деятелей, присвоивших себе право решать за других, в чем их счастье, образуют изначальный дефект того теоретического фундамента, который положен в основу социального проектирования. Главный идеолог смуты, бес-мономан Шигалев, свое право на монополию в деле переустройства мира утверждает с фанатичным упорством, полагая, что его доктрине нет и не может быть никакой альтернативы: «Я предлагаю... земной рай, и другого на земле быть не может». Шигалев рассчитывает утвердить доктрину о неизбежности безграничного деспотизма при построении мировой гармонии: «странное животное, которое называется человеком», не приспособлено ни к чему другому.
«Бесы» провидчески называли цену, которую требовала смута для построения нового общества, — 100 миллионов голов, и тут же на сцену выходили политики, перехватывая инициативу у идеологов. Сомнительная репутация Петра Верховенского, шлейф предательства, подозрения в связях с охранкой не мешали адептам признавать его «двигателем»: слишком лестно было иметь шефом уполномоченного из заграничного Центрального комитета. Чтобы внутри организации не возникало инакомыслия, все ее члены должны были следить друг за другом и писать отчеты наверх. Являясь уставной обязанностью члена организации, донос и слежка становились способом выживания.
Борьба за цель, не боящаяся никаких средств, отрицание нравственных соображений, если они не увязываются с интересами организации или тем более противоречат ей, провозглашались как новое революционное слово. Старый тезис Раскольникова «кровь по совести» в практике смуты выходил из подполья и внедрялся в жизнь. Фарс политического спектакля
«У наших» стал первой пробой пятерки, когда вождь публично выявлял врага организации и предателя; члены пятерки восприняли «уроки бдительности» с энтузиазмом. Совместная преступная акция, общий грех разделенного злодейства, как точно угадал Ставрогин, стали залогом партийно-группового единства. Никто из группы не смог и не захотел реально помешать убийству, не сделал попытки предотвратить гибель вчерашнего товарища. Политический клейстер был сварен; отныне «наши», загнанные в угол, обязывались выполнять «свободный долг» по первому требованию.
Убийство, совершенное пятеркой во главе с ее лидером, высветило генетический код будущего — если оно пойдет вслед за предначертаниями Петра Верховенского. «Мне нет дела, что потом выйдет: главное, чтоб существующее было потрясено, расшатано и лопнуло» — именно этот нечаевский принцип пытается осуществить Петр Верховенский. Образ смуты представляется ему в подробностях поистине апокалипсических. Русский Бог, который спасовал перед «женевскими идеями»; Россия, на которую обращен некий таинственный index, как на страну, наиболее способную к исполнению «великой задачи»; народ русский, которому предстоит хлебнуть «свеженькой кровушки», — не устоят. И когда начнется смута, «раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам...».
Страна, которую маньяк и мистификатор Петруша избрал опытным полем для эксперимента, обрекалась им на режим, где народ, объединенный вокруг ложной идеологии, превращался в толпу, где правители, насаждая идолопоклонство и культ человекобога, манипулируют сознанием миллионов, где всё и вся подчиняется «одной великолепной, кумирной, деспотической воле». Логика смуты вела к диктатуре, власти идеологического бреда, к кошмару привычного насилия.
Бесовская одержимость силами зла и разрушения, гордыня идеологического своеволия, претензии на господство, «свехчеловеческое» мирочувствование — эти глубинные, неискоренимые духовные пороки политического честолюбца и руководителя смуты обнажали некие сущностные законы противостояния добра и зла. Россия, раздираемая бесами, стояла перед выбором своей судьбы; угроза ее духовному существованию, опасность превращения страны в арену для «диаволова водевиля», а ее народа — в человеческое стадо, понукаемое и ведомое к «земному раю» с «земными богами», были явственно различимы в демоническом хоре персонажей смуты. Нравственный и политический диагноз болезни, коренившейся в русской революции, художественный анализ симптомов и неизбежных осложнений — были равны ясновидению и пророчеству.
Много раз в черновиках к роману Достоевский пробовал найти тех, кто сможет обличить заговорщиков-отрицателей, противостоять им словом или делом. Искал и не находил никого — кроме Ставрогина. Ставрогин, испорченный барчук, говорил в предсмертном письме о той молодежи, которая радуется царству посредственности, завистливому равенству, глупой безличности, отрицанию всякого долга, всякой чести, всякой обязанности. «Говорят, они хотят работать — не станут они работать. Говорят, они хотят составить новое общество? Нет у них связей для нового общества, но они об этом не думают. Не думают!» Ставрогин, оторванный от почвы аристократ, оказывался в романе единственным, кто мог смеяться над Петрушей и открыто презирать его. «Князя выставить в романе как врагом нигилизма и либерализма и высокомерным аристократом, — намечал автор. — Он в романе судья нигилизма».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});