Работа и любовь - Ярослав Смеляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МАЯКОВСКИЙ
Из поэтовой мастерской,не теряясь в толпе московской,шел по улице по Тверскойс толстой палкою Маяковский.
Говорлива и широка,ровно плещет волна народаза бортом его пиджака,словно за бортом парохода.
Высока его высота,глаз рассерженный смотрит косои зажата в скульптуре ртагрубо смятая папироса.
Всей столице издалекаочень памятна эта лепка:чисто выбритая щека,всероссийская эта кепка.
Счастлив я, что его застал,и, стихи заучцв до корки,на его вечерах стоял,шею вытянув, на галерке.
Площадь зимняя вся в огнях,дверь подъезда берется с бою,и милиция на коняхнад покачивающейся толпою.
У меня ни копейки нет,я забыл о монетном звоне,но рублевый зажат билет —все богатство мое — в ладони.
Счастлив я, что сквозь зимний дымпосле вечера от музеяв отдалении шел за ним,не по–детски благоговея.
Как ты нужен стране сейчас,клубу, площади и газетам,революции трубный бас,голос истинного поэта!
ТРАКТОР
…Это шел вдоль людской стены,оставляя на камне метки,трактор бедной еще страны,шумный первенец пятилетки.
В сталинградских цехах одет,отмечает он день рожденья,наполняя весь белый светторжествующим тарахтеньем.
Он распашет навернякаполовину степей планеты,младший братец броневика,утвердившего власть Советов.
Он всю землю перевернет,сотрясая поля и хаты,агитатор железный тот,тот посланец пролетариата.
И Москва улыбнулась чуть,поправляя свои седины,словно мать, что в нелегкий путьсобирает родного сына.
Слагая любовь
IВ зыбком мареве кумачапредо мной возникает сновашкола имени Ильичаученичества заводского.
Эта школа недавних дней,небогатая, небольшая,не какой–нибудь там лицей,не гимназия никакая.
Нету львов у ее ворот,нет балконов над головою.
Ставил стены твои народс ильичевскою простотою.
Но о тесных твоих цехах,о твоем безыскусном зданьесохранилось у нас в сердцахдорогое воспоминанье.
Ты, назад тому двадцать лет, —или то еще раньше было? —нам давала тепло и свет,жизни правильной нас учила.
Как тебе приказал тот класс,что Россию ковал и строил,ты — спасибо! — учила насс ильичевскою прямотою.
* * *Оттого–то, хотя прошлинад страною большие сроки,мы от школы своей вдалине забыли ее уроки.
Оттого–то за годом год,не слабея от испытанья,до сих пор еще в нас живеткомсомольское воспитанье.
У затворенного окнав час задумчивости нередкомне сквозь струйки дождя видната далекая пятилетка.
Там владычит Магнитострой,там днепровские зори светят.
Так шагнем же туда с тобойчерез это двадцатилетье!
…Ночь предутренняя тиха:ни извозчика, ни трамвая.Спит, как очи, закрыв цеха,вся окраина заводская.
Лишь снежок тех ударных днейпо–над пригородом столицыв блеске газовых фонарейозабоченно суетится.
Словно бы, уважая властьбольшевистского райсовета,он не знает, куда упасть,и тревожится все об этом.
Не гудели еще гудки,корпуса еще дремлют немо.И у табельной нет доскикомсомольцев моей поэмы.
…Мы в трамвайные поездамолча прыгаем без посадки,занимая свои местана шатающейся площадке.
А внутри, примостясь в тепле,наши школьные пассажиркив твердом инее на стеклепрогревают дыханием дырки.
И, впивая звонки и гам.приникают привычно быстрок этим круглым, как мир, глазкамбескорыстного любопытства.
С белых стекол летит пыльца,вырезают на льду сестренкизвезды армии и сердца,уравнения и шестеренки.
Возникают в снегу окна,полудетской рукой согретом,комсомольские имена,исторические приметы.
Просто грустно, что в плеске луж,в блеске таянья исчезалиотражения этих душ,их бесхитростные скрижали.
Впрочем, тут разговор иной.Время движется, и трамваив одиночестве под Москвой,будто мамонты, вымирают.
Помяни же добром, мой стих,гром трамвайных путей Арбата,всенародных кондукторш ихи ушедших в себя вожатых…
Возле стрелочницы стуча,плавно площади огибая,к школе имени Ильичаутром сходятся все трамваи.
Не теряя в пути минут,отовсюду, как по тревоге,все тропинки туда бегути торопятся все дороги.
Проморозясь до синевы,сдвинув набок свою фуражку,по сухому снежку Москвыодиноко шагает Яшка.
В отрешенных его глазах,не сулящих врагу пощады,вьется крошечный красный флаг,рвутся маленькие снаряды.
И прямой комиссарский рот,отформованный из железа,для него одного поетВаршавянку и Марсельезу.
Вдруг пред нами из–за угла,в неуклюжих скользя ботинках,славно пущенная юла,появляется наша Зинка.
Из–под светлых ее волос,разлетевшихся без гребенки,вездесущий пылает нос,блещут остренькие глазенки.
Даже грозный мороз не смогостудить этой жизни пылкой,и клубится над ней парок,как над маленькой кипятилкой.
Из светящейся темнотывозникает за нею Лизкав блеске сказочной красоты,в старой кожанке активистки.
В клубах города и села,а тем более в нашей школекрасота в годы те былавроде как под сомненьем, что ли.
Ну не то чтобы класть запрет,но в душе мы решили смело,что на стройке железных летненадежное это дело.
Не по–ханжески, а всерьез,тяготясь красотой досадной,волны темных своих волосты отрезала беспощадно.
И взяла себе, как протест,вместе с кожанкою короткойгромкий голос, широкий жести решительную походку.
Но наивная хитрость тапомогала, по счастью, мало:русской девушки красотавсе блистательно затмевала.
Все ребята до одного,сердце сверстницы не печаля,красоты твоей торжествоблагородно не замечали.
Так в начале большого днявалом катится упоеннофезеушная ребятня,беззаветный актив района.
Так вошел в тот немирный годна призывный гудок Россииобучающийся народ,ополчение индустрии.
Видно сразу со стороны,в обрамлении снега чистом,что подростки моей страныпринаряжены неказисто.
Не какой–нибудь драп да мех,а овчина, сукно и вата.И манеры у нас у всех,без сомнения, грубоваты.
Тем, однако, что мы бедныи без всяких затей одеты,мы не только не смущены,а не знаем совсем об этом.
Да к тому же еще и то,что с экскурсиею своеюмы видали твое пальтов залах Ленинского музея.
Той же марки его сукно,только разве почище малость,и на те же рубли оно,надо думать, приобреталось.
И приметы того видны,как, вернуть ему славу силясь,руки верной твоей женыне однажды над ним трудились.
Но на долю еще ее,перехватывая дыханье,потруднее пришлось шитье,горше выпало испытанье.
Словно утренний снег бледна,в потрясенной до слез Россиизашивала на нем онадва отверстия пулевые
И сегодня еще живет,словно в сердце стучится кто–то,незамеченный подвиг гот,непосильная та работа…
IIДержался средь нас обособленно Яшка,на наши заботы глядел свысока,чему помогали немало тельняшкаи черный, как буря, бушлат моряка.
Откуда они появились, не знаю,но этот высокий суровый юнецносил свой костюм, как артист, возбуждаяпочтенье и зависть десятков сердец.
Своею манерою замкнуто–властной,подчеркнутым знанием темных сторон,мужскою эмблемою — пачкою «Басмы» —от нас, не куривших, он был отдален.
Но больше другого его подымалои ставило словно бы на пьедесталпрезренье к делам обыденным и малым —по флагам и подвигам он тосковал.
В то время встречались не только в столице,вздыхали в десятках ячеек страныте юноши, что опоздали родитьсяк тачанкам и трубам гражданской войны.
Те мальчики храбрые, что не успелипройти — на погибель буржуям всех стран! —в простреленном шлеме, в пробитой шинели,в литавры стуча и гремя в барабан.
Печалясь о бурях под небом спокойным,не знали парнишки, что нам суждеиыиные, большие и малые войныи вечная слава Великой войны.
Что нам предназначены щедрой судьбоюключи и лопаты в обмерзших руках,рытье котлована в степи под Москвою,монтаж комбината в уральских степях;
что нам приготовлена участь другаяи сроки еще выжидают вдаликулацкий обрез, пулемет самурая,орудья и танки немецкой земли…
И Яшка от нашего шумного мира, (с холодною яростью сжав желваки,под низкие своды районного тиранес сердце свое и свои пятаки.
Лишь там, в полусумраке узкого зала,отстрелянным порохом жадно дыша,в победных зарницах войны отдыхалаего оскорбленная жизнью душа.
Он слал за ударом удар неизменноне в заячий бег, не в тигриный прыжок,а только в железный монокль Чемберлена,в измятый свинцом ненавистный кружок.
И лорд, обреченно торчащий в подвале,бледнел от цилиндра до воротничка,когда, как возмездье, пред ним возникалибушлат и тельняшка того паренька.
Темнели в тревожном блистании светаприцельный зрачок и жестокая бровь…Кто мог бы подумать, что в сердце вот Э 1средь маршей и пушек ютилась любовь?
Лица без улыбки ничто не смущало,ни слова по дружбе не выболтал он.Но школа со всей достоверностью знала,что Яшка давно уже в Лизу влюблен.
Не зря среди песен, свистков, восклицанийон мрачно стоял в отдаленье своем,когда со звоночком, как фея собраний,она появлялась за красным столом.
Не зря вопреки самовластной натурев часы, когда все торопились домой,он, счастье свое ожидая, дежурил —девчонкам на радость! — вблизи проходной.
Но вот — наконец–то! — она выходиласвоим деловито–спокойным шажком.Портфель из свирепого лжекрокодилабыл стянут надежно крепчайшим шнурком.
Известный в широких кругах комсомолапортфель молодой активистки тех летвмещает эпический слог протоколов,набатный язык пролетарских газет.
В его отделениях, жестких и темных,хозяйка хранила немало добра:любительский снимок курящейся домны,потершийся оттиск большого копра.
И тут же, в содружестве верном и добром,с диктантами школьными вместе лежатстихи Маяковского, книжица МОПРаи твой незабвенный билет, Охматмлад.
(Теперь это, может, покажется странным,но мы записались оравою всейв могучее Общество личной охранымладенцев России и их матерей!)
Была еще в этом портфелике тесном,собравшем сурового времени соль,из ныне забытой подмостками пьесыпрямая, как штык, синеблузная роль.
По не было там ни бесстыжей помады,ни скромненькой ленты, ни терпких духов,ни светлого зеркальца — тихой отрадывсех девушек новых и древних веков.
Скорей бы ответили общему тону,портфель, как подсумок, набив дополна,полфунта гвоздей, да десяток патронов,да кстати к тому образец чугуна.
И Яшка, в те дни щеголявший привычкой(за это, читатель, его не кори),как Муций Сцевола, горящею спичкойна левой руке нажигать волдыри,
тот Яшка, что брился два раза в неделю,пил пиво и воблу железную ел,под радужным взглядом хозяйки портфеля,как будто последний мальчишка, робел.
Но строгую дочь комсомольской эпохи,всю жизнь посвятившую радости всех,ничуть не тревожили Яшкины вздохи,бравада его и отчаянный смех.
Свиданья вечерние на перекресткахи взятый в «Палас» или «Форум» билетона принимала по–дружески просто,со всем бескорыстием семнадцати лет.
Она не пыталась никак разобратьсяни в чувствах его, ни в порывах своих —как будто есть ненависть только и братствои нет на земле отношений иных.
Дыша революции воздухом ярким,уйдя с головою в сегодняшний мир,она не читала сонетов Петрарки,трагедий твоих не слыхала, Шекспир.
Не плакала ночью в постели бессоннойнад светлой тоской поэтических сцен,не знала улыбки твоей, Джиоконда,и розы твоей не видала, Кармен.
Вас не было в бедных учебниках наших,в программы и тезисы вы не вошли —ей вас заменяли плакаты и маршии красные лозунги снежной земли.
Ей вас заменяли фанерные арки,и вместо тебя, толстощекий амур,в младенческой зелени пыльного паркавинтовки и молоты грубых скульптур.
Шагал перед нею дорогой тернистойи грозного счастья давал образецсошедший с картины «Допрос коммунистов»в обмотках и куртке рабочий боец.
Прельщали ее новостройки России,и голову быстро кружил, как вино,чугунно–стальной карнавал индустриибеззвучных в ту пору экранов кино.
Когда в накаленных дыханьем потемкахнад пеной твоею, морская волна,наш флаг поднимал броненосец «Потемкин» —хваталась за Яшкину руку она.
Но в эту минуту, объятый отвагой,он сам, кроме красного флага того,он сам, кроме этого алого флага,не видел, не слышал, не знал ничего.
…Украсивши кожанку праздничным бантом,любила она под кипеньем небесглядеть, как созвездия и транспарантывключал, веселясь, предоктябрьский МОГЭС.
Вблизи от огней, пробегающих юрко,случалось и вам увидать в Октябрезастывшую, как статуэтка, фигуркус лицом, обращенным к полночной заре, —
туда, где в мерцании красок нагретых,меж пламенных звезд и полос кумача,в стремительных линиях красного светамерцало большое лицо Ильича.
IIIЗа дверью слышен быстрый смех,и, тараторя без запинки,как сквознячок, в ударный цехвлетает утренняя Зинка.
Наперекор журналам модона одета и обута,но с хитрой важностью несет,сама посмеиваясь, муфту.
Встречал гудящий школьный дворнеиссякаемым весельемвеликосветский тот убор —голодных частников изделье.
Он чуждо выглядел средиплатков и кепок нашей школы,значков железных на грудии гимнастерок комсомола.
Он странно выглядел тогдапод небом пасмурной заставы,средь сжатых лозунгов трудаи твердой четкости устава.
Но примирял аскетов всех,смирял ревнителей народасобачьей муфты пестрый мех,ее плебейская природа.
И то влияло на умы,что Зинка с нею не носилась,а так же весело, как мы,к своей обновке относилась.
Ситро буфетным залита,таская гайки и чернила,подружке нашей муфта тас собачьей верностью служила.
Сегодня резвый паренекв каком–то диком состояньепустил под самый потоло. что бессловесное созданье.
И всем свидетелям в уроксредь ученических пожитковиз муфты выскочил клубок,пошла разматываться нитка.
За нею, на глазах у всех,при разразившемся молчанье,пятная весь ударный цех,нелепо выпало вязанье.
…В те дни строительства и битв,вопросы все решая жестко,мы отрицали старый бытс категоричностью подростков.
Бросались за гражданский бортстарорежимные привычки —и обольстительный комфорти кривобокие вещички.
Мы презирали самый дух,претило нашему сознаньюзанятье праздное старух,жеманных барышень вязанье.
В поющих клетках всей земли,как обличенные злодейки,когда по городу мы шли,пугливо жались канарейки.
Когда в отцовских сапогахшли по заставе дети стали,все фикусы в своих горшках,как души грешников, дрожали.
И забивались в тайнички,ища блаженного покоя,запечной лирики сверчкии тараканы домостроя.
Тебе служили, комсомол,в начале первой пятилеткипростая койка, голый стол,нагие доски табуретки.
Убогий примус на двоих,катушка ниток, да иголка,да для десятка строгих книгприбитая гвоздями полка.
А в дни пирушек и гостей,в час колбасы и винегрета,взамен крахмальных скатертейшли комсомольские газеты.
Мы заблуждались, юный брат,в своем наивном аскетизме,и вскоре наш неверный взглядбыл опровергнут ходом жизни.
С тех пор прошло немало лет,немало грянуло событий,истаял даже самый следапологетов общежитий.
Во мне теперь в помине нетнепримиримости тогдашней —сажусь с женою за обед,вдыхаю пар лапши домашней.
Давно покинул я чердаки безо всяких колебанийвалюсь под липами в гамакили валяюсь на диване.
Я сам, товарищи, завел,скатясь к уюту напоследки,на мощных тумбах темный столи стулья вместо табуретки.
Мне по сердцу мой малый дом,видавший радости и горе,и карта мира над столом,и грохот мира в диффузоре.
В гостях у нынешних друзейхожу натертыми полами,не отвергаю скатертей,не возмущаюсь зеркалами.
Но я встречал в иных домахпод сенью вывески советскойтакой чиновничий размах,такой бонтон великосветский,
такой мещанский разворот,такую бешеную хватку,что даже оторопь берет,хоть я неробкого десятка.
В передних, темных и больших,на вешалках, стоящих крепко,среди бобровых шапок ихмне некуда пристроить кепку.
Прогнув блистательный паркет,давя всей тяжестью сознанье,огромный высится буфет —кумир дворянского собранья.
Благодарю весьма за честь,но в этом доме отчего–тоя не могу ни пить, ни есть,ни слушать светских анекдотов.
Но память юности зовет,как симфоническая тема,назад, назад в тот грозный год,туда, где ждет моя поэма.
Где двадцать с лишним лет назад,печально теребя косынку,в кругу разгневанных орлят,как горлинка, томилась Зинка.
Живя с грозой накороткеи чуя молнии сиянье,мы увидали в том клубкеизмену нашему призванью.
Под стук отчетливый минутв кругу безусых патриотовбезмолвно шел нелегкий суд —сердец и совести работа.
Конечно, в бурях наших днейлицом к лицу и мы встречаликрушения горше и труднейи посерьезнее печали.
Но Зинка, Зинка! Как же ты,каким путем, скажи на милость,с индустриальной высотыдо рукоделья докатилась?
Впечатав пальцы, как в затвор,в свою военную тельняшку,на Зинку бедную в упорглядел, прицеливаясь, Яшка.
Наверно, так, сужая взглядпри дымных факелях Конвента,глядел мучительно Маратна роялистского агента.
Но в этой девочке была,видать, недюжинная сила —она на помощь не звалаи о пощаде не просила.
И даже в этот горький часона раскаивалась мало:как будто что–то лучше нассквозь все условности видала.
И, откатись немного вбок,чуть освещенный зимним светом,кружился медленно клубок,как равнодушная планета.
IVНа стройке дней непримиримо новыхсосредоточив помыслы свои,взыскательно мы жили и сурово,не снисходя до слабостей любви.
Проблемы брака и вопросы пола,боясь погрязть в мещанских мелочах,чубатые трибуны комсомолане поднимали в огненных речах.
И девочки железные в тетрадках,меж точными деталями станков,не рисовали перышком украдкойворкующих влюбленно голубков.
А между тем, неся в охапке ветки,жужжанием и щебетом пьяна,вдоль корпусов и вышек пятилеткик нам на заставу шумно шла весна.
Еще у нас светилось небо хмурои влажный снег темнел на мостовой,а наглые продрогшие амурыуже крутились возле проходной.
Сквозь мутное подтекшее оконце,отворенное кем–то, как на грех,в лучах внезапно вспыхнувшего солнцаодин из них влетел в ударный цех.
Склонясь к деталям пристально и близко,работал цех под равномерный гул.Заметил он в конце пролета Лизкуи за рукав спецовки потянул.
Она всем телом обернулась резкои замерла, внезапно смущена:в дрожащих бликах солнечного блескастоял влюбленный Яшка у окна.
Но не такой, как прежде, не обычный,изученный и вдоль и поперек,на улочках окраины фабричнойтоскующий о бурях паренек.
Совсем не тот, что, бешено вздыхая(он по–иному чувств не выражал),ее не раз от школы до трамваявдоль фонарей вечерних провожал.
Не тот, не тот, что в комсомольских спискахпод номером стоял очередным,а ставший вдруг — до боли сердца! — близким,до запрещенной слабости родным.
Растерянно она тянулась к Яшке,ужасная ее толкала властьк его груди, обтянутой тельняшкой,с беспомощным доверием припасть.
Еще не зная, что случилось с нею,неясный шум ловя издалека,стояла Лизка, медленно бледнея,у своего умолкшего станка.
И, лишь собрав всю внутреннюю силу,воззвав к тому, чем сызмала жила,она смятенье сердца подавилаи мир вокруг глазами обвела.
Но, рвясь вперед сквозь даль десятилетий,ударный цех своею жизнью жил.
Никто ее паденья не заметил,и в нежности никто не уличил.
Надев на плечи жесткие халаты,зажав металл в патроны и тиски,самозабвенно шабрили девчата,решительно строгали пареньки.
И во владеньях графики и сталина кумачовых лозунгах стены,
отчаянно бесчинствуя, плясаливосторженные зайчики весны.
…Домой шагала дочь своей эпохисквозь вешний плеск, сквозь брызги и ручьи,среди людской веселой суматохи,в сумятице столичной толчеи.
Кругом нее, тесня ее сознанье,под крик детей и кашель стариковкак будто непрерывное деяньешло таянье задворков и дворов.
Средь кутерьмы и бестолочи этой(как там апрельский день ни назови!)ее томили первые приметыедва полуосознанной любви.
У стен, хранящих памятные знаки,на каменных аренах площадейне отдавала Лизка ей без дракини пяди философии своей.
Но в темных переулочках попутных,глотая воздух влажный, как питье,она уже догадывалась смутнооб истинном значении ее.
Она сопротивлялась не на шутку,шепча заклятья правил и цитат,но сердце билось весело и жуткопод кожанкой, как маленький набат.
А может, все из–за того лишь было,что по пути весенняя капельживой водой нечаянно кропилату девочку, несущую портфель?..
Она свернула влево машинальнои поднялась по лестнице сырой,где в суете квартиры коммунальнойжила вдвоем со старшею сестрой.
Они отважно жили и неловко,глотали чай вприкуску по утрам,обедали в буфетах и столовкахи одевались лишь по ордерам.
Их комната, пустынная, как зала,в какой солдаты стали на постой,как помнится мне, вовсе не блисталадевической ревнивой чистотой.
Поблекших стен ничто не украшало,лишь выступал из общей пустотыодин плакат, где узник капиталамахал платком сквозь ржавые пруты.
Но в этот синий вечер почему–тов мигании шестнадцати свечейзаброшенным и странно неприютнымее жилище показалось ей.
Листая снимки старого журналаили беря учебник со стола,она ждала. Чего, сама не знала,но как приговоренная ждала.
И, как бы чуя это, очень скоро,как и она, смятен и одинок,в полупустом пространстве коридоразаклокотал пронзительный звонок.
То из теснин Арбатского района,войдя в подъезд или аптечный зал,настойчиво, прерывисто, влюбленносвою подругу Яшка вызывал.
…О узенькая будка автомата,встань предо мной средь этих строгих строк,весь в номерах, фамилиях и датахобщенья душ фанерный уголок!
Укромная обитель телефонаот уличной толпы невдалеке,и очередь снабженцев и влюбленныхс блестящими монетками в руке.
Не раз и я, как возле двери рая,среди аптечных банок и зеркал,заветный номер молча повторяя,в той очереди маленькой стоял.
Идут года и кажутся веками;давно я стал иною страстью жить,и поздними влюбленными звонкамимне некого и незачем будить.
Под звездами вечерними России —настала их волшебная пора! —вбегают в будку юноши другие,другие повторяя номера.
У автомата по пути помешкав,припоминая молодость свою,я счастья их не омрачу усмешкой,а только так, без дела, постою.
Я счастья их не оскорблю улыбкой —пускай они в твоих огнях, Арбат,проходят рядом медленно и зыбко,как Лизка с Яшкой двадцать лет назад.
Под синезвездным куполом вселенной,то говоря, то затихая вновь,они кружились робко и блаженнов твоих владеньях, первая любовь.
В кругу твоих полууснувших улиц,твоих мостов, молчащих над рекой,и на пустом бульварике очнулисьпред струганою длинною скамьей.
На гравии, уже слегка подталом,осыпанная блестками луны,она одна отчетливо стояласредь голых веток ночи и весны.
(Скамья любви, приют недолгий счастья,когда светло и празднично вокруг,ты целиком находишься во властигорластых нянек, призрачных старух.
Но лишь затихнет шум дневных событий,и в синем небе звезды заблестят,из кухонек, казарм и общежитийсюда толпой влюбленные спешат.
Недаром же в аллее полутемнойтебя воздвигли плотник и кузнец —тесовый трон любовников бездомных,ночной приют пылающих сердец.)
Подвижница райкомовских отделов,десятки дел хранящая в уме,конечно же, ни разу не сиделана этой подозрительной скамье.
Еще вчера с презрительной опаской,не вынимая из карманов рук,она глядела издали на сказкузаписочек, свиданий и разлук.
И вот, сама винясь перед собою,страдая от гражданского стыда,протоптанной влюбленными тропоюона пришла за Яшкою сюда.
Но, раз уж это все–таки случилось,ей не к лицу топтаться на краю,и. словно в бездну, Лизка опустиласьна старую волшебную скамью.
Струясь, мерцала лунная тропинка,от нежности кружилась голова…
Чуть наклонясь, ничтожную пушинкуона сияла у Яшки с рукава.
Быть может, это личное движеньестроительницы времени того
теперь не много даст воображеньюили не скажет вовсе ничего.
Но смысл его до боли понял Яшка:свершилось то, чего он так хотел!Высокий лоб, увенчанный фуражкой,в предчувствии любви похолодел.
Его душе, измученной желаньем,томящейся без славы и побед,оно сказало больше, чем признанье,и требовало большего в ответ.
И в обнаженной липовой аллее(актив Москвы, шуми и протестуй!),идя на все и все–таки робея,он ей нанес свой первый поцелуй…
Такое ощущение едва ликому из нас случалось испытать.
Мы никого тогда не целовали,и нас никто не смел поцеловать.
Был поцелуй решением подростковискоренен, как чуждый и пустой.
Мы жали руки весело и жестковзамен всего тяжелой пятерней.
Той, что в ожогах, ссадинах, порезах,уже верша недетские дела,у пахоты и грозного железасвой темный цвет и силу заняла.
Той самою рукою пятипалой,что кровью жил и мускулами узвсе пять частей земли уже связалав одной ладони дружеский союз.
VЗинка, тоненькая юла,удивительная девчонка,
с овдовевшим отцом жилав двух малюсеньких комнатенках.
В немудреной квартирке тойот порога до одеялацеломудренной чистотойи достоинством все дышало.
На окне умывался кот,на кровати мерцали шишки,осторожно хранил комодперештопанное бельишко.
Сохранялся любовно тут,как положено, честь по чести,небогатой семьи уют,милый быт заводских предместий.
В стародавние времена,чуть не в прошлом еще столетье,молодая тогда женазаводила порядки эти.
От темна и до темнотыпыль невидимую стирала,пересаживала цветы,шила, стряпала и стирала.
И стараньем ее дошлидо преддверия пятилеткисквозь пожары большой землиэти скатерки и салфетки.
Но от будничной суеты,редкой женщине незнакомой,над корытом да у плитыуходилась хозяйка дома.
Поглотала микстур с трудом,постонала, теряя силы,и однажды, осенним днем,отчужденно глаза закрыла.
Меж державных своих забот,сотрясая веков устои,не заметил тогда народто событие небольшое.
Лишь оплакал ее конецнад могильной сырой землеюнеутешный один вдовецс комсомолкою–сиротою.
Горю вздохами не помочь.Поневоле или с охотой,но взяла в свои руки дочьматеринскую всю работу.
Постирала отцу белье,подбелила печурку мелом,и хозяйство в руках ееснова весело загудело.
Нет ни пятнышка на полах,на обоях ни паутинки.Все соседки в очередяхне нахвалятся нашей Зинкой.
И, покусывая леденец,чай отхлебывая из кружки,все внимательнее отецна родную глядит девчушку.
Как–то исподволь, в ходе днейулыбаясь чуть виновато,эта девочка все полнейвозмещала его утрату.
Утром, в самом начале дня,словно самое дорогое,дочки ранняя суетняв тесной кухоньке за стеною.
А в морозные вечеражизнь дает ему в утешеньешорох книги и скрип пера —мудрость Зинкиного ученья.
И, наверное, оттого,а не так еще отчего–то,дело ладится у него,веселее идет работа.
От рабочего ветерка,словно чистенькие подружки,с быстрым шелестом с верстака,завиваясь, слетают стружки.
Как получку вручит завод,он от скудных своих излишковто на кофточку ей возьмет,то какую–то купит книжку.
Затуманится Зинкин глаз,зарумянятся щеки жаркоот его осторожных ласк,неумелых его подарков.
…Средь платочков и скатертей,в ящик сложенных с прилежаньем,в час приборки попалось ейнезаконченное вязанье.
Незадолго до смерти мать,пошептавшись сама с собою,начала для отца вязатьсиний шарф с голубой каймою.
Дескать, пусть он на склоне летвсем теплом, что в себе скрывает,как последний ее привет,душу близкую согревает.
Потому–то теперь самоэто выглядело вязанье,как непосланное письмо,неуслышанное признанье.
И у Зинки в тот раз точь–в–точьсердце самое колыхнуло,словно бы ненароком дочьв душу матери заглянула.
Так ли сказано, или нет,но взялась она за вязанье,материнский храня секрет,исполняя ее желанье.
…В суете выходного днявдоль заставы шагали бойкоЛизка с Яшкой да с ними я —кавалерии легкой тройка.
(Яшка, сморщив брезгливо нос,никому не давая спуску,с удовольствием скрытым несту воинственную нагрузку.)
Не смахнув с башмаков земли,пыль не вытерши с голенища,как История, мы вошлив это тихонькое жилище.
Как актив и предполагал,наполняя углы косые,здесь, в передней еще, стоялзапах мелкой буржуазии.
И уж слишком–то весела(хоть бы цвет поскромней немножко)прямо в царство ее велахитро постланная дорожка.
Предвкусив ритуал судаи романтику приключенья,
Яшка первый шагнул тудав острой жажде разоблаченья.
За накрытым с утра столом,отодвинув в сторонку чашки.два любителя в царстве томс подковыркой играли в шашки.
Но на нас они сквозь махруглаз не подняли отчего–то:то ли вовсе ушли в игру,то ли, может, с каким расчетом
Мы глядели пока тайком,сожалея о нашей Зинке,на развешанные кругомзанавесочки и картинки.
Души гордые, с детских летвластно взятые пятилеткой,кособокий потряс буфети цветастенькая кушетка.
Наполняя всю жизнь вокруг,фикус важно торчал из бочки,словно добрый тлетворный духобывательского мирочка.
В этой жалкой чужой стране,по–хозяйски освоясь скоро,к фотографиям на стенемы шагнули, как прокуроры.
Удивило тогда дружков,что на снимках на этих нетуни манишек, ни котелков,соответствующих буфету.
Не какие–нибудь тузыи раскормленные голубки,а платочки и картузы,телогрейки да полушубки.
Лица слесарей и портных,молодаечки и старухи.
И лежали у всех у нихна коленях большие руки —
те, что ради своей землишили, сеяли и тесали,все хотели и все могли,все без устали создавали
Яшку сразу к себе привлек —примечательный в самом делешрамом, врубленным поперек,человек в боевой шинели.
Он стоял, как приказ, прямой…Ах, как гордо она надета,та буденовка со звездой,освещающей полпланеты!
Смерть и слава молчат в клинке,дым и песня летят вдогонку…
На крушившей врага рукепримостилась его девчонка.
В голубиных озерцах глазярко светится вера в чудо,и с доверчивостью на наснаша Зинка глядит оттуда.
В тусклых зеркальцах прошлых днейс зыбкой точностью отражаласьжизнь, что, право, куда сложней,чем до этого нам казалось.
Саркастические умы,все отчаянные ребята,перед нею притихли мы,словно в чем–нибудь виноваты.
Смеляков Ярослав Васильевич