Современная швейцарская новелла - Петер Биксель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ка, посмотрим, — говорит отец, — удастся ли отыскать…
Он имеет в виду Корсику, конечно Корсику.
— Ты где? — спрашивает он через некоторое время, не отрываясь от окуляра.
Он нервничает, я это чувствую.
— Что там?
Большое пятно, объясняет он, туча наверно. И хочет, чтобы я тоже посмотрел.
— Туча?
Я никакой тучи не вижу. Перед глазами лишь море, и только на самом горизонте, далеко-далеко, тонкая струйка дыма. Где он нашел тучу? Если б она была — хоть большая, хоть маленькая, — мы бы ее и без подзорной трубы разглядели.
— Посмотри получше, — не унимается отец. — Неужели не видишь?
И тут я слышу, будто меня зовут, причем странно зовут, точно в два голоса. Надо мной склоняется отдохнувшее, насмешливое лицо отца.
— Тебя не добудишься! Ну как твой Том Микс? Чем кончилось дело?
Еще не совсем придя в себя, я только и смог произнести «ой!» или что-то в этом роде. Разговаривать не хотелось. По крайней мере в ту минуту.
— Пошли, — сказал отец, — уже поздно.
Когда мы вышли на улицу, дождя не было.
— Дыши глубже, — повторял мне отец. — Чувствуешь, какой воздух?
Пора было ужинать. Шагая рядом с отцом, я думал, о чем бы мне с ним завести разговор. О туче? Почему бы и нет? В конце концов, это же только сон. И о Томе Миксе можно.
Я любил, когда отец смеется. И знал, больше всего его развеселит — да так, что он смачно грохнет кулаком по столу, — если я, как бы между прочим, скажу ему за ужином, что пусть не сразу, но догадался, сам догадался, чье имя так старательно соскребли там, в кинотеатре.
Рафаэль Ганц
ОТКЛОНЕНИЕ
Перевод с немецкого А. Науменко
В телефонной будке немилосердно смердило — как от пепельницы в старом железнодорожном вагоне третьего класса. Внутри сырая вонь, снаружи моросящие сумерки. Небо чернее обычного. Темное зеркало привокзальной площади. Повсюду ослепительные огни. Неоновые спагетти реклам: ковровый магазин, ресторан, сигары, часы — и кровеносное кружево светофоров. Короче — дрянной вечер. Мокрый и холодный воротник пальто натирал шею. Дождевая влага стекала с волос за шиворот, и Хайди кричала в трубку: «Между нами все кончено! Все! Точка! Все!» В такие мгновения окружающее растворяется до пустоты; в будке тишина, снаружи шум, и остается лишь нервно теребить телефонную книгу и таращиться на телефонные номера. На стенах будки каракули шариковой авторучкой: Эрнст — номер, Лили — номер. Ивонна, Герда, и, как курица лапой, непристойный рисунок, и… «Можешь больше не звонить, никогда!» — крикнула Хайди в трубку. Что на это сказать? Ни один остряк не нашелся б в таком положении, да к тому ж накануне я загнал свой «порше» на бордюр и разбил всю переднюю ходовую часть. «Тысячи на полторы, не меньше», — сказал служащий сервиса и ухмыльнулся, будто я ему голую бабу в гараж привел. Короче — другой бы подумал: к черту, в Нидердорф — и напиться. Но что толку, когда с Хайди все кончено; а ведь однажды я б, наверно, предложил ей пожениться, когда у меня, графика, будет хотя бы своя мастерская. Хайди повесила трубку. Раздались щелкающие гудки. Такие вот дела; и что, сущности, может быть нового, госпожа говорилка…
Какое-то время я держал трубку в руке, другой нажимал на рычаг. А фигура не двигалась с места, как и в течение всего времени, пока я препирался с Хайди. Она торчала снаружи под дождем как стоячая вешалка; все на ней болталось. Иностранка, я сразу понял; и, окажись здесь Макс, мы б еще, наверно, поспорили: она с Сицилии! Нет, из Калабрии! Нет, с Крита!
В своей черной одежде она выглядела по-средиземноморски: черный головной платок, скрепленный под подбородком; с плеч свисало что-то вроде шерстяной накидки. Юбка ниже колен, черные чулки и давно вышедшие из моды лакированные туфли. Лицо как у мыши, идеальная натура для плаката «Хлеб — голодным!». В руке она держала матерчатый саквояж времен царя Гороха, с металлической скобкой-застежкой.
До сих пор ее лицо я видел только мельком, сквозь стекло и дождевые разводы: светлое, как маска, бледное лицо, оттененное темной одеждой. Такие лица встречаются подчас в газетных репортажах о стихийных бедствиях в южных странах. Лицо, нижняя часть которого закрыта рукой, видны только глаза и низкий, горестно наморщенный лоб.
Наконец я вышел из будки и застегнул плащ. А мышь уже засеменила навстречу и, протянув мне бумажку, пробормотала, насколько помню, «сеньор» и что-то еще по-испански. На бумажке были имя и адрес: Мигель Росарио Сомоса, Штрельгассе, 12.
Мне сразу стало ясно: мышь разыскивает этого Мигеля и не знает ни слова по-немецки. У меня в памяти какие-то испанские словечки туристов: «ole»[14] и «chica»[15]; и все, что через пень колоду могу я сказать еще, смахивает скорее на итальянский. Но я все-таки понял, что этот Мигель — ее муж и что она приехала за ним из Испании; однако что она хотела сказать жестами, водя рукой взад и вперед перед коленями и повторяя «Miguel» и «piernas»[16], осталось для меня загадкой.
Я бы, конечно, никогда не смог объяснить мыши, как ей добраться до Штрельгассе, но сейчас я почувствовал себя в роли покровителя юных девушек и сказал: «Vieng»[17]. И хотя это было не по-испански, мышь поняла, с доверием посмотрела на меня своими кроткими глазами, какие бывают на лицах тетей из Армии спасения, и я направился с ней через привокзальную площадь к остановке седьмого трамвая, идущего до Реннвег. В трамвае я выяснил, что зовут ее Пруденсия и что она из окрестностей Гуадиса. Места под Гуадисом мне знакомы. Однажды с коллегой я объехал самые глухие уголки Сьерры-Невады. Коростой покрытая земля, плантации стручкового перца, каменистые пашни, солнце, сушь. Ночи столь же безмолвны, как и дни, когда не лают собаки. Не слышно никаких гитар, и только смерть танцует там фламенко, как гласит заглавие одного фильма. В деревнях редко увидишь ребенка. Женщины прячутся за деревянными ставнями и оцепенело глядят на улицу из темных лачуг. Их можно увидеть у водосборников — молодых, старых, одетых в черное, можно увидеть вдов; все женщины выглядят как вдовы, Пруденсия такая же.
Молодые мужчины уехали на чужбину, работают в Германии, во Франции, в Швейцарии. Деревни опустели, вымерли. На порогах домов или в тени эвкалиптов сидят старые, иссохшие мужчины. Я их тогда сфотографировал.
Пруденсия молча шла рядом вверх по Реннвег. Наконец мы остановились перед номером 12 на Штрельгассе. Но на почтовом ящике Мигель Росарио Сомоса не значился. Мы поднялись по лестнице, и я позвонил в дверь. Молочное стекло озарилось бледным светом, раздался кашель; пожилой человек открыл дверь и приветливо сказал: «Бог в помощь», что сейчас не часто услышишь; и я был страшно тронут этой приветливостью. Но он не знал никакого Мигеля. Правда, у госпожи Келленбергер на четвертом этаже кто-то снимал комнату и выглядел как испанец.
Госпожа Келленбергер не сказала «Бог в помощь». А всего лишь «Да? Что вам угодно?». И неотрывно пялилась на Пруденсию. A-а, этот тип, Сомоса! Да-да, вроде так его и звали. Это тот, кто постоянно девок водил. Одно время он даже со швейцаркой сожительствовал. С какой-то шлюхой: порядочная швейцарка никогда не станет связываться с испанцем. И, не потерпев этого, госпожа Келленбергер вытурила Сомосу. Но главное — госпожа Келленбергер знала его адрес. Он живет теперь в Ауссерзиле. Ципрессенштрассе, 73. У Люти.
Поначалу я хотел взять такси, посадить в него мышь и сунуть шоферу десятку; но это показалось мне трусостью. Ведь Пруденсия в конечном счете спасла меня от хандры из-за Хайди.
Мы пошли на Парадеплац и подождали восьмерку. Трамваи были битком набиты. Субботний вечер и конец сеанса в кинотеатрах. Таща Пруденсию за руку, я влез в вагон через заднюю площадку, и мы протиснулись вперед.
У гармошки было одно свободное место, подле дамочки, складки рта которой показывали двадцать минут девятого. Дамочка сидела дубина дубиной и шамкала. Ее пальцы-сосиски осанисто покоились на пузатом ридикюле, лежавшем на свободном месте рядом. Я кивнул Пруденсии, чтобы она села на это место. Дамочка нехотя убрала сумку и, уставившись на Пруденсию ненавидящим взглядом, брезгливо сморщилась, отчего складки у рта обозначились еще резче. И опять зашамкала. В такт подергивалась ее шляпа, похожая на переделанный траурный венчик. Пруденсия подняла голову и, обращаясь ко мне, тихо произнесла несколько слов. Мне послышались в них вопросы, но я не понял и сказал: «No sabe»[18]. Дамочка тотчас повернула голову и выпучилась на нас.
На следующей остановке эта старая перечница резко поднялась и нетерпеливо протиснулась между нами; при этом ее сумка ударила Пруденсию по лицу. Но Пруденсия осталась спокойной, безучастной и на вид даже равнодушной, только убрала пару прядей под платок и еще плотнее обтянула им лицо. Под чужим взглядом, почувствовав, что я смотрю на нее, Пруденсия тотчас прикрыла рот рукой — костистой, грубой рукой, привыкшей к работе в земле, к выкорчевыванию камней из пашни, к отбиванию белья на речных камнях, к сплетанию стручкового перца в косицы. Рукой, которая никогда не ласкает мужчину или ребенка или делает это очень редко. На обезображенной работой руке Пруденсии тонким обводом чернели сточенные ногти. Но эта грязь меня не раздражала, чему я удивился.