Храм - Оливье Ларицца
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во второй половине дня Нади не будет! И на завтра она берет отгул. Вы не могли бы сообщить об этом начальству?
— Негодник, ты хочешь убедить заинтересованное лицо…
— Пошли! — прервал я ее, схватив за руку. — Не будем терять времени!
И я поднял ее на руки, как ангела.
Два дня безумия в вихре богемной жизни в кафе и всепоглощающих вздохов в алькове. Долгая ночь в отеле «Ритц», что украшен темными пятнами «морской пенки», и во всех тех «высоких местах», которые я посетил когда-то, блуждая как тень, и тех, которые избегал. Лa Чуэка, вотчина Педро Альмодовара, где во время обеда ноги покоятся в теплом песке; квартал писателей, где Лопе де Вега произвел на свет тысячу пятьсот произведений и пятнадцать душ детей; та же лихорадка охватила и меня. Испив осевший пар роскошных гостиниц, в хрустальном баре отеля «Урбан» под огромной чарующей итальянской люстрой я чуть было не сказал Наде, что хочу жить с ней вместе. Такое вот сверкающее сиюминутное ощущение молодости! Затем мы кочевали по мрачным тавернам, позволяли китаянкам на Главной площади массировать нам ноги, танцевали в темных сырых катакомбах «Театро де Лас Акуас» под музыку рок-группы «Чамбао» или что-то в этом роде, певшей о трагедии иммигрантов, которые тонут во время плавания на воображаемый иберийский остров Аркадия. Мы переходили из одного бара в другой, снова и снова. От шумного веселья с музыкой и танцами до потешного шоу любопытных дам в «Гула-Гула». Наши бодрые тела и горящие взгляды сплетались в стремительном порыве под аккомпанемент известных припевов, которые возвращали нас в студенческие времена на Мальте или задолго до них, когда все слушали Шанайю Твейн, Бон Джови, «Уайт Таун», Даруда и его «Торнадо»… Надина юбка цвета сапфира слегка приподнималась, и у этой юбки была короткая как дрожь, как электрический разряд, история. I could never be your woman.[23] Ночь запомнилась вплоть до перламутровых блесков, что делают ее вечной.
На следующий день мы обедали в одном из заведений под вывеской «Музео-дель-Жамон», где с потолка свисают окорока. Стоя съели окорок-дыню. Солнце снаружи лизало наши тарелки, наши руки, которые находили друг друга на стойке бара. Ногти Надиных пальцев были лилового цвета.
— Останься хотя бы на День Сан Исидро, — предложила она.
Это грандиозный праздник в честь святого покровителя Мадрида: целую неделю идут концерты и спектакли, фейерверки, всевозможные развлечения, ночные балы на открытом воздухе и народные гуляния на лужайке Сан Исидро. Еще один мимолетный порыв — ведь мне так нравилось быть вместе с Надей, — от которого я поспешил избавиться, чтобы раствориться в благотворной для писателя тишине.
— Будет множество коррид! — снова воодушевилась она. — Надо, чтобы ты хоть раз в жизни увидел корриду.
— Коррида меня мало интересует…
— Но ты же пропустишь потрясающую книжную ярмарку в парке Ретиро.
— Ты никогда не угомонишься!
— Да, это точно. Ну, что ж, увидимся через восемь лет, как обычно?
— Как только закончу книгу, вернусь к тебе. А может, ты приедешь ко мне в Париж?
— Или в Барселону…
— Прекрасная идея.
— Поедем смаковать леденцы из киви в том магазинчике, где их варят, Папабуббль.
— Или залепим зубы нугой в парке Гуэль!
— Зачем?
— Но сосать леденцы из киви ничуть не легче. Так где же лучше встретиться, в Париже или в Барселоне?
— Иногда мне хочется узнать, на какой планете ты живешь. Похоже, вы с Фернандо прибыли с одной и той же планеты.
С влажными глазами она обняла меня и пожелала удачи при встрече с отцом. Я стремглав помчался на посадку — с болью в сердце и отягощенный (уже!) чемоданами воспоминаний.
Странные чувства возникают при возвращении в свою страну — как будто после велогонки «Тур де Франс», что длилась не три недели, а четыре месяца, когда после взрыва эмоций снова погружаешься в банальную повседневную жизнь, где уже нет ни того ежедневного возбуждения от пробега, ни напряженности от подстерегающих неожиданностей. Закончилось важное событие, далекое и фантастическое, как будто его и не было никогда. Меня постигло смешанное чувство, сродни похмелью или возвращению солдата домой, но, несмотря на меланхолию, я все же ощутил прилив силы и целостность — мое приключение поднялось в цене.
Еще более странным оказалось снова видеть отца — он сбрил усы. Мы пошли на могилу мамы. Я не мог поверить в то, что она была там, внизу, под этим квадратом из белого мрамора, на котором начертаны две даты: 1953–2007. Видеть там выгравированным ее имя было выше моих сил, и я навис над ним, как призрак без руля и ветрил. Ее прах развеяли в саду возле дома, так что под этой холодной плитой, ослепительно блестевшей в лучах майского солнца, ничего не было.
Я хотел извиниться перед отцом за то, что оставил его одного. Отныне он жил, ел, спал в одиночестве… Я никогда не понимал, никогда не знал человека, связавшего жизнь с моей матерью. В этой картине, на которую меня отговаривали смотреть, недоставало чего-то важного.
Я опасался его одиночества, поскольку впоследствии оно могло нас сблизить, тесно связать; наше обоюдное молчание тайно создавало эти узы. Прошло пять дней, я вернулся обратно в Париж, смирился с мыслью, что отец все понимает, и наше расставание больше не казалось долгим. Я ни в чем не покаялся, ни в чем не признался, оставив за собой право сделать это письменно.
Сразу же по возвращении в Париж, лишь только войдя в квартиру, я схватил знаменитую коробку из-под чая, которую подарила мать. Одна из гейш будто подмигивала мне из-за веера; ее шелковое кимоно напоминало платье Джильды, а от карминно-серебристого мага исходила мудрость Фернандо. На темном основании коробки был четвертый персонаж — нарисованный со спины маленький мальчик, несущий хозяину миску, из которой торчат две палочки и несколько суши. Кем он был: слугой мага? Или его сыном? Я отправился закупать чай «Свет Востока», в большом количестве, чтобы хватило на все лето, пока буду работать за столом в своем кабинете. Больше ничего не оставалось, как писать. Обо всем. Главное — писать.
Постепенно крепло убеждение посвятить роман отцу. Дело продвигалось хорошо, я писал по два-три часа в день. Ближе к вечеру начиналась светская жизнь, с другом или подругой мы отправлялись пить горячий шоколад, и я с восторгом рассказывал о моем тайном бегстве в Мадрид. Этот шоколад был никудышным по сравнению с тем, что я пил в «Сан-Гинес». В разговоре порой проскакивала, как удар молнии, блистательная фраза, которую я запоминал и затем реинвестировал в книге. Никакого особенного метода сочинительства, кроме этого, у меня не было. Я действовал интуитивно, рискуя зайти туда, куда ведут неизвестность и желание, и в каждой новой главе мне хотелось удивить себя. Я не задумывал никакого плана, никакой предварительно разработанной архитектуры: мне подходила только педагогика Фернандо, его органический метод.
Наконец работа заполнила все мое время, и это воздалось сторицей. Склонившись над белым прямоугольником листа, я оказался поглощенным этим пространством, как строитель своим собором, и уходил далеко за пределы видимого мира по направлению к лунному морю или неизведанной земле наших душ. Это доставляло нескончаемое наслаждение, наполовину плотское, наполовину религиозное. В минуты творчества я полностью растворялся и жаждал писать всю жизнь. Стало быть, мне предстоит пожизненно вращаться вокруг солнца, имя которому Господь Бог.
Регулярно приходили новости из Мадрида, они меня подбадривали. Сообщения по электронной почте, мобильному телефону. Надя ни разу не упомянула о каком-нибудь другом мужчине, впрочем, зачем ей это делать, если даже… Я скучал по ней. Тем не менее вряд ли смогу выдержать ее повседневное присутствие в моей жизни. Я сформулировал одно странное правило, думая также и о своей матери: не сумев привыкнуть к присутствию рядом любимого человека, никогда не сможешь смириться с его отсутствием. Может, эта общеизвестная истина годится только для меня? Или она впору всякому художнику? Или каждому из нас? Я соглашался со многими парадоксами, как и с тем, что доставляло мне наслаждение в рутине писательского труда. Возбуждающая рутина, полная неожиданности, как вкус вишни. Она создавала четкие очертания моей жизни, задавала ритм… И основной парадокс приобретал ясность: пусть живем мы единожды, но вся наша жизнь проходит повторяющимся образом. Поэтому вполне естественно, что нам очень трудно согласиться с мыслью о конце своей жизни и жизни близких родственников…
По вечерам, когда шар солнца катился по цементной гальке парижского пляжа, я предавался высоким мечтам: мысленно возвращался к своей книге, воспоминаниям, глазам Фернандо. С пером в руке я поднимался над всем, едва касаясь голубого океана. И воскресали в памяти некоторые забавные истории во всех подробностях. Как в то утро, когда прямо перед собором пятидесятилетний продавец помидоров предложил Наде прокатиться с ним верхом на лошади. «Я тебе приготовлю омлет!» — горланил он. Ну, прямо-таки двойник сержанта Гарсиа из «Зорро», тот же дородный ухажер и та же трогательная добродушная неловкость. Наслаждаясь вкусом свежих помидоров, мы шли по улице; сержант бежал за нами вдогонку, неся что-то в руках. «На, держи, — сказал он Наде, — это тебе». Он вручил ей нечто вроде бутылочной тыквы, оранжево-зеленая горькая тыква — странный подарок. Надя расхохоталась, так как по-испански «подарить бутылочную тыкву» означает… «насадить на грабли»!