Пруссия без легенд - Себастьян Хаффнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не следует упустить из виду и нечто иное: реформы, и в особенности освобождение крестьян, нисколько не объединяли страну, а наоборот — создавали раскол. Ведь Пруссия не была королевским государством, а была она все еще юнкерским государством, и указ Штайна об освобождении крестьян был практически объявлением войны юнкерам. Однажды Фридрих Вильгельм I выразился так: "Я разрушаю власть юнкеров" — и это соответствовало смыслу реформ Штайна. Но юнкеры не могли позволить так легко разрушить их власть, ни раньше, ни теперь.
Против реформ сформировалась сильная оппозиция аристократии. Выразитель её мнения, Фридрих Людвиг фон дер Марвиц, влиятельный человек, писал так: "Штайн начал революционизировать отечество, войну неимущих против собственности, промышленности против сельского хозяйства, подвижного против стабильного". Когда же Штайн, "чужеземец" из Нассау, был в 1808 году отстранен от должности, то другой старый пруссак, генерал Йорк, тот самый, что через пять лет должен был подать сигнал к началу освободительной войны, писал: "Безрассудная голова уже растоптана; другой гад ползучий будет отравлен своим собственным ядом". Вот сколь сильным было тогда в Пруссии ожесточение, с которым реформаторы и антиреформаторы смотрели друг на друга. Двумя годами позже Гарденберг посадил Марвица в крепость как государственного изменника. Но и Марвиц в 1813 году поспешил к оружию, как предводитель конного ополчения из "своих" крестьян, которых он вооружил на свои средства и лично обучал и руководил ими. Прусские патриоты были одновременно и врагами реформ.
А в придачу раздроблены были и сами реформаторы меж собой — тонкая трещина, пока что видимая лишь как различие в нюансах, волосяная трещинка, которая однако позже расширилась до пропасти. Одни были просто прусские патриоты; другие в это время начали понемногу, еще неосознанно, становиться националистами, а именно немецкими националистами: ведь прусской нации собственно говоря не существовало. Лучше всего понять разницу можно, присмотревшись поближе к обоим знаменитым министрам-реформаторам, Штайну и Гарденбергу.
Оба были призваны на службу Пруссии с немецкого запада: Штайн из Гессена, Гарденберг из Ганновера. Но в то время, как Гарденберг на протяжении всей жизни находился на прусской государственной службе, то Штайн по сути был на ней лишь гастролером. "У меня лишь одно отечество, оно называется Германия", — писал он после своей отставки, и в том же письме еще резче: "Если Австрия сможет стать властелином единой Германии, то я с радостью поступлюсь Пруссией". Даже близко к такому Гарденберг никогда не писал — для него никогда не возникал такой вопрос: поступиться Пруссией. Различные подходы у обоих были и во внешней политике: Штайн всегда был готов принести существование Пруссии в жертву своей ненависти к французам. Если бы события развивались по его помыслам, то Пруссия бы уже в 1808 и 1809 годах из совершенно безнадежного положения снова ввязалась бы в борьбу и попыталась бы развязать всенемецкую народную войну, как в Испании или в Тироле. Гарденберг такое решительно отвергал: за это наверняка пришлось бы расплатиться существованием Пруссии! И он в 1813 году действовал с еще большей отвагой; но он выжидал, когда можно будет рассчитывать по меньшей мере на минимальные шансы на успех. До того он проводил политику приспособленчества.
Несомненно, что Гарденберг из двоих был лучшим политиком. Штайн, по характеру между Мартином Лютером и Михаэлем Кольхаасом, всегда желал пробивать стену головой и в целом как политик потерпел крах. После своей второй отставки в 1808 году (в 1806 году он уже в ярости бросал свою службу) он никогда больше не становился прусским министром. (Позже он вступил в борьбу с Наполеоном на службе у русского царя, где он однако далеко не продвинулся, и с 1815 года жил частной жизнью оскорбленного человека в своем родовом поместье в Нассау). Гарденберг, который был более искусен и гибок, впрочем в частной жизни нисколько не пуританин, как Штайн, а светский человек, кавалер и любитель хорошо пожить (подобно Меттерниху и Талейрану) в 1810 году достиг положения "государственного канцлера" — титула, которого до него не было ни у кого в Пруссии, а после него — только у Бисмарка, и оставался на этом посту до своей смерти в 1822 году. В решающем кризисе 1813 года он определял прусскую политику, практически гораздо более, чем король.
Но вернемся обратно к расколу внутри партии реформ, который персонифицировали Штайн и Гарденберг. Ранние немецкие националисты, которые тогда появились в Пруссии, носили в немецкой духовной истории известные имена: поэты Хайнрих фон Кляйст и Эрнст Мориц Арндт, философ Фухте ("Обращение к немецкой нации"), теолог Шляйермахер, генерал Гнайзенау; и довольно гротескная фигура "Отца гимнастики" Яна тоже не осталась без посмертной славы. Они олицетворяли то, что в конце 19-го века должно было стать огромной политической силой. В качестве предшественников немецкого национального движения в его историографии Германии они превратились в героев. Но нам не следует заблуждаться тем, что они в свое время были одиночками, имевшими приверженцев не более чем в кругах академической молодежи и не оказывавшими никакого реального воздействия на фактическую прусскую политику. Приписывать им и их взглядам решение о начале войны 1813 года, как это часто происходило позже, было бы компиляцией истории. Первый реальный толчок к этой войне дал скорее человек чрезвычайно противоположный, старопрусский бахвал и враг реформ генерал Йорк. И сама война была совсем не революционной народной войной, а полностью дисциплинированной государственной войной, можно еще спокойно сказать: кабинетной войной. То, что Теодор Кёрнер писал иные стихи — "Это не та война, которую желали бы короны"; "Народ восстает, буря разразилась" — возможно и "хорошо в качестве поэзии" (как заметил однажды король по поводу размышлений Гнайзенау о народной войне), но исторической правдой это не является.
Исторической правдой также не является утверждение, что Пруссия все время между 1807 и 1813 годом страстно так сказать стремилась к освобождению, и что целью, или по меньшей мере результатом реформ было стремление привлечь на свою сторону народ для освободительной войны. Целью реформ сначала было скорее из состояния поражения путем приспосабливания добиться наилучшего результата, а постепенно снова растущая готовность населения к войне происходила из совершенно другого: растущей материальной нужды, вызванной французской оккупацией и непосильных репараций, которые Наполеон требовал с покоренных стран. Пруссия для Наполеона все еще была побежденным врагом, который непозволительно отверг шанс стать товарищем по союзу. Она явно плохо вела себя, и поэтому стала она чем-то вроде козла отпущения наполеоновской Европы. Прусская повседневность времен французской оккупации гораздо меньше определялась реформами и борьбой вокруг реформ, чем голой хозяйственной нуждой.
Чтобы раздобыть 120 миллионов франков военных репараций (огромная по тем временам сумма), которые безжалостно взыскивал Наполеон, пришлось продавать государственные земли, брать кредиты под проценты, поднимать налоги; даже такое неслыханное в те времена дело, как прогрессивный подоходный налог (от 10 до 30 процентов) вынуждены были выносить некоторое время жители Пруссии. Одновременно экономику и судоходство парализовала континентальная блокада Наполеона — запрет на всю заморскую торговлю, которой он хотел поразить Англию — что привело к массовым банкротствам и безработице. Это естественно породило ожесточение и гораздо больше, чем введение реформ привело к тому, что и простой человек в Пруссии в 1813 году был более готов к войне и был яростнее в ней, чем в 1806 году. Война 1813 года была популярной, чего не было в войну 1806 года, но она не была вследствие этого народной войной еще долго. Кроме того, до последнего момента эту войну никто не предвидел — ведь кто бы мог до 1812 года предугадать, что между властелинами, которые поделили между собой мир в Тильзите, снова случится война, и кто до зимы 1812–1813 догадывался, что эта война для Наполеона принесет военную катастрофу? Вплоть до того времени Пруссия должна была с грехом пополам устраиваться в наполеоновской Европе, и она делала это, со скрежетом зубовным, без жалостливости, с определенной рассудочностью перенося удары судьбы и даже с некоторым желанием приспособиться, что выразилось в реформах.
В целом нелегко привести к общему знаменателю настроение реформенной Пруссии времен французского владычества. Нужда, притеснение, отбрасывание назад в убогие отношения, патриотическое озлобление с одной стороны; на другой стороне также повсеместно чувство "Мы еще раз выжили", радость обновления, даже надежды — которые совсем не обязательно были только надеждами на освободительную войну. "Пруссия духовными силами должна возместить то, что она физически потеряла", — заявил министр по делам религиозных культов Гумбольдт, когда в 1810 году он основывал Берлинский университет. Это не звучало воинственно. Со многих точек зрения Берлин в годы после 1806 был все еще тем же Берлином, что и в годы Базельского мира. Те же самые литературно-политические салоны, что и тогда, процветали далее, те же самые романтические поэты продолжали читать стихи. Даже чувства по отношению к французам не были столь единодушно и однозначно враждебными, какими их позже рисовали патриотические легенды. Теодор Фонтане, хотя и родившийся позже, но имевший богатую возможность в своих странствованиях по Бранденбургской марке отыскивать еще сохранившиеся свидетельства времени, в своем романе "Перед бурей" о времени в зиму 1812/13 дает весьма дифференцированную картину. К примеру, он изображает, как еще в январе 1813 года вернувшийся из военного похода в Россию офицер Рейнского Союза в одном из берлинских литературных кружков при большом одобрении читает свои заметки о битве под Бородино, в которых французский главнокомандующий играет героическую роль. Далее он продолжает: "Отношения были тогда (еще в начале 1813 года!) в Пруссии и в особенности в её столице такими своеобразными, что такое предпочтение могло быть выражено без малейшего опасения вызвать возмущение. Никто не знал, какое место он должен занять в политическом смысле, даже более того — какое место выбрать ему своим сердцем. Непосредственно перед началом войны триста наших лучших офицеров поступили на службу России, и чтобы не быть вынужденными сражаться против "заклятого врага", они находились во вспомогательных корпусах, а мы как раз этому "заклятому врагу" должны были поставлять своих братьев и родственников в равном или же удвоенном числе. Мы рассматривали себя в основном в качестве зрителей, отчетливо различая все преимущества, которые должны были вырасти для нас из победы России, и потому желали этой победы, однако были далеки от того, чтобы идентифицировать себя с Кутузовым или Воронцовым. И мы были далеки от того, чтобы желать французскому военному преимуществу, в котором мы, вольно или невольно, принимали существенное участие, каким-то образом стать легко уязвимым".