Память сердца - Александр Константинович Лаптев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе чего? Ну-ка быстро отошел!
Сергей опустил руку.
– Не надо его бить. Если он виноват, ведите его в оперчасть, там разберутся. Я все время с ним был, он ничего не мог украсть, я бы заметил. Да и зачем это? У нас и так все есть.
Все время, пока Сергей говорил, надзиратель бешено вращал глазами, будто видел что-то такое, что не укладывалось в сознании. Наконец он сообразил и резко толкнул от себя Шевякова, тот повалился на пол, ударившись головой о приступок.
– Ты что, фашист, заступаться будешь? Я тебе покажу, как пасть открывать! – И он бросился на Сергея. Но тот отпрыгнул в сторону и схватил лежавший на притолоке столярный топорик.
– Не подходи, а то секану! – крикнул он, поднимая топорик над головой. – Мне все равно тут подыхать. – И он сделал шаг навстречу, крепко сжимая рукоять.
Надзиратель застыл на месте, лицо его задергалось. Он силился что-нибудь сказать, но язык ему не повиновался, и ноги словно бы приросли к полу. Впервые в жизни он узнал, что такое настоящий страх – не то щекочущее нервы чувство, когда колеблешься и принимаешь решение в борьбе с самим собой, а самый настоящий ступор, полный паралич, когда тело действует независимо от сознания, подчиняясь инстинкту, который говорит: стой на месте! Или: упади и притворись мертвым! А чаще всего так: беги без оглядки! (Иногда, конечно, попадаются такие удальцы, у которых отсутствует инстинкт самосохранения, и страх им неведом. Но среди надзирателей и опричников такие индивиды до сих пор не замечены.)
Как бы там ни было, а надзиратель попятился от Сергея. Взгляд его был прикован к сверкающему лезвию топорика: он вдруг очень отчетливо представил, как это лезвие вонзается в его тугую башку и оттуда брызжет алая кровь, падает крупными каплями на грязный пол вместе со спутавшимися волосами. Это было отвратительное видение, и он все пятился и пятился, пока не распахнул спиной входную дверь и не вывалился в коридор. Послышался звук быстро удаляющихся шагов, какое-то ворчание, и все стихло. Инцидент таким образом был исчерпан. Хотя Сергей понимал, что его ждет очередное разбирательство, снова его будут обвинять в нападении на конвой и в буйстве. Но он нисколько не жалел о содеянном. Не заступиться за товарища он не мог – такой уж был у него характер.
Вечером, когда бригада строителей подошла к лагерю, с вахты вышел надзиратель со списком в руках и стал зачитывать номера. Все, кого он называл, торопливо проходили через распахнутые ворота, по обеим сторонам которых стояли конвоиры с винтовками. Когда очередь дошла до Сергея, надзиратель оторвал взгляд от бумаги и задумчиво посмотрел на него, словно решая, что с ним делать.
– Ты сейчас зайди на вахту, там дежурный тебе все объяснит.
Шевяков беспокойно дернулся.
– Я с ним пойду, расскажу, как все было!
Надзиратель перевел на него тяжелый взгляд.
– Шуруй в зону. Без тебя разберутся.
Сергей сделал ему успокоительный знак.
– Иди в барак, я скоро приду. За меня не переживай! – И коротко кивнул, словно утверждая сказанное.
Вся бригада пошла от лагерных ворот в зону, громко разговаривая и размахивая руками, а Сергей свернул направо к деревянному одноэтажному домику, в котором размещалась вахта.
Там его уже ждали. Дежурный поднялся навстречу, спросил строго:
– Ну что, допрыгался? В штрафной лагерь захотел?
Сергей остановился на середине помещения. На него с любопытством смотрели конвоиры, на лицах играли снисходительные улыбки. По их лицам Сергей понял, что ничего страшного ему не грозит. Если бы ему клеили очередное дело, то вызвали бы в оперчасть и там допрашивали, как это было в «Днепровском», когда он зашил себе рот. Тот случай, как видно, сыграл свою роль, и дело ему уже не клепали, а просто решили объявить готовое решение – не расстрел и не новый срок, и даже не штрафной лагерь (если бы ему присудили штрафняк, то не сказали бы об этом, а просто вызвали на этап – и дуй себе по холодку! Да и не могли так быстро управиться, такие дела не решаются за несколько часов).
– В общем, так, – произнес дежурный, – тебе присудили десять суток строгого карцера, вот постановление начальника лагеря.
Сергей бессильно опустил руки.
– За что?
– Как за что? А кто хотел зарубить надзирателя, я, что ли? Спасибо скажи, что легко отделался! И баба эта недавно приходила, сказала, что нашла свой пиджак у себя дома. А если бы не нашла, так вы бы с напарником вместе пошли под суд, отвесили бы обоим еще по десятке. Повезло вам.
– Так я и говорил, что он не виноват! Я с ним все время был, заметил бы, если что. Да и зачем ему пиджак? Где он его носить будет, на парашу, что ли, в нем ходить?
– Ты тут не умничай! – возвысил голос дежурный. – Шибко борзый, как я погляжу. Мы тебе рога-то быстро поотшибаем. Еще раз кинешься на конвой с топором, сразу пристрелим, так и знай.
– Он сам на меня полез. Я просто припугнуть его хотел, чтобы не дрался.
– Вот и получи десять суток. И моли своего итальянского бога, чтобы все так и закончилось. В тридцать восьмом тебя бы за такие штучки сразу к стенке поставили.
Сергей хотел ответить, но сдержался. Да и что толку спорить? От дежурного ничего не зависело, он просто сообщил ему о наказании, а решение было принято в другом месте и другими людьми. Изменить тут ничего было нельзя. Заключенных расстреливали за косой взгляд, за двусмысленную улыбку или вовсе без всякой причины – просто потому, что конвоирам что-то там померещилось, или начальник лагеря проснулся в плохом настроении, и ему пришла нужда сорвать на ком-нибудь злобу. Все об этом знали – и заключенные, и лагерная администрация. Знали и принимали как должное.
Прямо с вахты, не заходя в свой барак, Сергей пошел в лагерный изолятор. «Десять суток – не десять лет. Уж как-нибудь…»
Но изолятор есть изолятор, а Колыма есть Колыма. На седьмой день пребывания в ледяном каменном мешке у Сергея поднялась температура, и он не смог утром встать по подъему. Семь суток полуголодного существования, ледяной пол и голый цемент сделали свое дело. Сергей заболел, да так, как никогда еще не болел. Голова сделалась страшно тяжелой, и не было сил ни двигаться, ни думать о чем-нибудь. Как сквозь пелену видел он надзирателя, стоявшего в дверном проеме и что-то говорившего со злобной гримасой; надзиратель