Железный тюльпан - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вспомнила Медузу Горгону Ахметова.
Ей захотелось закрыть лицо руками. Она не верила, что Зубрик мог быть дирижером Горбушко. Она не верила, что Зубрик что-то знает про Тюльпан. Она не верила, что он отваливает за него такие немыслимые деньги, за которые на зарубежных аукционах покупают Ван Гога, Рафаэля, Тинторетто, драгоценности Царской короны. Она не хотела в это верить. Этого просто не могло быть.
— Поговорим обо всем после Парижа, — шепотом произнесла она, вставая, держась за спинку старинного венского стула.
После Парижа. Она выйдет на Зубрика после Парижа. После Рене Милле. Она начнет с Парижа просто потому, что она туда летит через пару дней.
— Спасибо, все было очень вкусно. Когда мне вам позвонить?
Из-под кистей абажура лился мягкий медовый свет на неприбранный стол. Мороженое в вазочке совсем растаяло. Настенные часы мерно, медно стучали медленным маятником.
Она виделась с Горбушко.
Она продолжала видеться с Горбушко.
Ее свидания с ним были похожи на медленную пытку. Он звонил ей. Хмыкал в трубку: «Люба?.. Хм, Люба… Здрасьте. Хотелось бы увидеться». Ее передергивало. Она цедила: «Сегодня не могу. Завтра». Наступало завтра. Она смотрела в его гладко выбритое лицо и думала: что, если его соблазнить, как она соблазнила Игната. Что, если его попросту убить. Убить по-настоящему. Сделаться настоящей убийцей. И тогда уж точно никто ничего не узнает.
Точно?! А Беловолк? А Изабелла? А Лисовский? А… Бахыт? Бахыт не знает, что она — не Люба. Бахыт так почтительно смотрит на нее. «Врешь ты все себе, Алка. Он так на тебя смотрел тогда за ужином». Нет, она точно убьет Горбушко. Или соблазнит.
Она выставляла перед ним голую ногу в ажурном чулке. Она облизывала палец и томно взглядывала на него. Она применяла все дешевые проститутские приемы, действовавшие на всех мужчин, без исключения, безотказно. Только не на него. Все было бесполезно.
— Ну и как?.. Как наши успехи, госпожа сыщица?.. Вы продвинулись?..
— Продвинулась. — «С каким бы наслаждением я задвинула тебе по морде, гад». — На перемещения бренного тела по земле, господин Горбушко, нужно время.
— Помните о том, дорогая, что у вас его мало. Я должен поставить последнюю точку в своем бестселлере об убийстве Любови Башкирцевой. Я должен знать, кто ее убил.
— Не я, я же вам говорю, не я!.. — Она задыхалась. — Не я, поймите…
— Верю. Охотно верю. Кто же?
— Зачем вам это знать?! Вы узнаете это — и с еще большим злорадством рассыплете этот сюжет по всей мировой прессе, по Интернету, по черт знает еще чему! Вам просто нужен последний аккорд, вы, змееныш!.. Вы просто хотите сделать все моими руками… не запачкаться… не привлечь к этому делу кого следует…
— Я привлек вас. Кого и нужно было привлечь. Вы — отличная ищейка. У вас нюх. Вы изворотливы, умеете притворяться. Вы пролезете в любую дырку. У вас хорошая школа жизни. А теперь и школа актерского мастерства. Но к кому же, к кому же вы все-таки пойдете теперь, госпожа… Башкирцева?.. А?..
Она не слышала, чтоб кто-нибудь на свете смеялся противней.
— Я не пойду. Поеду. Полечу. Сначала к Рене Милле. В Париж. У меня там концерты.
— Ах вы парижанка наша. И у вас есть уже координаты Милле?
— Их нетрудно добыть. Он режиссер с мировым именем.
— Как вы… — Он поднялся из кресла. — Как ты, аферистка, пройдоха с мировым именем.
Алла чуть не загвоздила ему оплеуху от души. Все поплыло у нее перед глазами.
— Браво-о-о-о!.. Браво, браво, бис, браво, Башкирцева-а-а!..
Зал волновался и шумел внизу, под ней, мрачным многоголовым морем. Зал колыхался и стонал, из темноты, прорезаемой пучками яркого света софитов, вскидывались руки, бешеный прибой аплодисментов и криков тек к ее ногам. Она стояла в коротком черном платье и в длинном, волочащемся за спиной по полу черном бархатном плаще, в черной шляпке с вуалькой, в черных сетчатых перчатках, на сцене парижского зала «Олимпия», и слушала и смотрела, как зал умирает у ее ног. В каком сне ей могло присниться это?! «Алка, ты дура, — сказала она себе. — Впивай эти крики, вопли. Вбирай любовь, обращенную на тебя, к тебе. Завтра всего этого у тебя не будет. Если ты не найдешь убийцу Любы, ты окажешься в тюрьме. Если найдешь…»
Она не успела додумать. Она пятилась за кулисы, улыбалась широко, во весь белозубый рот, кланялась, кланялась, воздевала руки. За кулисами ее схватил в охапку Беловолк. Он все-таки полетел с ней. «Ты же не знаешь французского, ты же не умеешь вести дела, я научил тебя только петь, но зато как научил!..» Он не спускал с нее глаз.
— Умница, девочка, кажется, это успех. Отдышись и выходи на аплодисменты еще раз.
— Петь что буду на бис?.. — переводя дух, спросила Алла. Вытерла обеими ладонями пот со лба, лица и шеи. — «Шарабан»?..
— Ты «Шарабаном» своим уже всех переехала. Я скажу дирижеру, пусть настраивает оркестр на «Лунного Пьеро».
Она встряхнулась. Снова выскакивать на сцену, снова, чувствуя перед грудью, за спиной черную пасть зала, изгаляться, кривиться, приседать, подпрыгивать, умирать, рождаться, и все это — под ливень голоса, который должен литься, литься, литься. Беловолк получит за ее концерты в Париже большие деньги. Она не особо в них разбиралась, но уже твердно знала: концертная ставка Любы Башкирцевой — в России двадцать пять, за границей — пятьдесят тысяч долларов. Алла в Париже должна была спеть три концерта: два в «Олимпии», один во дворце Шайо. Если Беловолку предложат сделать еще один концерт Башкирцевой для избранной публики, закрытый, где-нибудь в банке или в крупной мафиозной фирме, — он не откажется. О, он не откажется ни от чего. Он не посмотрит на пот на ее спине. На просоленные подмышки концертных платьев. Она никогда не увидит этих безумных денег, что зарабатывает потом, кровью, хрипом глотки для зубастого, оборотистого Беловолка, делателя звезд. Никогда! Ее сделали — ее используют!
А тебе самой разве не нравится петь на сцене?! Ты разве не ловишь нетривиальный кайф от того, что ты тут прыгаешь и голосишь?! Твои песни… Песни Любы… Ты надела чужую кожу, Алла. Ты надела чужую содранную шкуру. Ты надела чужую жизнь.
«Браво-о-о-о!..»
После концерта она, трясясь рядом с молчащим Беловолком в пропахшем дамскими духами «мерседесе», уставясь в окно, вспоминала. Сбежать в Париже от всех, от Беловолка, от Горбушко, от Игната, от московского ужаса. Всех забыть. Над всеми насмеяться. Париж — как сон. Как серая роза, и лепестки раскрываются в дождь. Вечер, и серая роза превращается в черную. И надо спать, рушиться на хрустящие гостиничные простыни, потому что ты очень, очень устала. Тебя выжали, как тряпку.
Жизнь звезды. Вот она, жизнь звезды, Алка. Ты так завидовала звездам. Ты… там, в пурге… под платформой, на Казанском… с путейщиком… с пьяными парнями-рокерами… твой затылок, твоя щека — на снегу… трое держат тебя за ноги, а один… один…
Это было на твоей родине. Это все было там, на родине, Алка. И так давно. Это было давно и неправда.
Это было на родине — как на чужбине.
А здесь ты на настоящей чужбине. Каково тебе на чужбине, Алка?!.. Холодно. Завтра март. Завтра март, и идет дождь, в Париже идет зимний дождь. Надо дождаться, когда продюсер заснет в номере напротив, и пригубить вино Чужбины.
Эмигрант. Тот проспиртованный художник, Эмигрант, бредящий вслух. Эмигрант прожил на Чужбине много лет. Его лицо избороздилось морщинами, как будто плуг проехал по нему. Лицо — выжженная земля. И глаза на нем, узкие, как две трещины в земле, полные соленой воды.
Холодный телефон согревался, как зверек, под ее рукой. Страница разговорника была открыта: «ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР».
«Это квартира Рене Милле?.. Люба Башкирцева… Да, месье… Где мы встретимся, Рене?..»
Он захохотал. Ее невозможный французский рассмешил его. Она вздрогнула, услышав в трубке голос, говорящий по-русски чисто, правильно, почти совершенно. «Любочка, ты всегда умела разыграть меня как никто другой. Любочка, я очень рад тебя слышать. О-ля-ля, я счастлив, что ты здесь!.. Я знал, что ты в Париже. Прости, я не мог прийти на концерт. Ты где?.. В отеле „Итинерер“?.. Это рядом с Дефансом?.. Мне приехать к тебе — или?.. Ах да, Юрий твой… Значит, или… Давай на Монмартре, около булочной Ван Гога. Там есть такое миленькое ночное кафе „Этуаль“… ну, ты же знаешь его, напротив мастерской Пикассо, мы там еще с тобой кормили голубей!..»
Она оделась вкрадчиво, тихо, двигаясь плавно, как под водой. Ей казалось — ее слышит Беловолк. Беловолк, дурень, он-то думает — куда это она попрется ночью в Париже, одна, без знания языка, без сантима в кармане. Да и нет тут у нее никаких знакомых. А вот и выкуси, тюремщик. Она зажилила стофранковую бумажку, когда, по его приказанию, меняла доллары в аэропорту Шарль де Голль. Номер телефона Милле она раздобыла еще в Москве — не доставило труда, Игнат черкнул ей его на клочке газеты, усмехаясь. Знание языка?.. Выскочив в дождь и темень, ринувшись на шоссе, она остановила такси и, косясь на раскрытую страницу разговорника, пролепетала косноязычно, обвораживающе улыбаясь водителю: