Космос - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Полдесятого.
Солнце. Жара. Но воздух свежий.
– Давайте перекусим.
Итак, я с Леной действительно отдаляюсь – это важно, странно, многозначительно, как раньше мог я не осознавать этой многозначительности, ведь все осталось там, в доме или перед домом, столько всего, от ложки до деревца и даже до последнего прикосновения к ложке… а здесь мы теперь бездомные… в другой стране… а дом отдаляется с созвездиями и с фигурами, со всей этой историей, и он уже «там», уже «там», и воробей «там», в кустах, с солнечными пятнами на черной земле, которые тоже «там»… о, как это важно и многозначительно, только мысль моя об этой многозначительности тоже как-то непрерывно отдаляется и по мере отдаления слабнет… под напором пейзажей. (Но одновременно я со всей отчетливостью, хотя как бы искоса, осознавал факт, достойный внимания: воробей отдалялся, но энергия его существования не ослабевала, его существование превращалось в отдаляющееся существование, только и всего.)
– Котлетки, а где термос, дай эту бумагу, Люлю, отстань, где кружки, которые дала нам мама, осторожнее! Дурачок! Дурачок! Ха-ха-ха!
То уже стало неактуальным; но оно оставалось актуальным, как неактуальное. Личико Лены было маленьким, бесцветным, но и лицо Людвика казалось неживым, будто стертым пространством, которое раскинулось до плотины горной цепи, которая, в свою очередь, раскинулась, заканчиваясь на самой закраине горой с неизвестным названием. Я вообще не знал большинства названий, не меньше половины увиденного оставалось без названия: горы, деревья, сорные травы, овощи, инструменты, деревни.
Мы поднялись на холм.
Как там Катася? На кухне? Со своей гу… и я взглянул на губки, что с ними сталось вдали от той инсинуации, как они поживают, оторвавшись от… но ничего особенного, это были губы, едущие коляской на прогулку, я съел кусок индюшки, Кубышка приготовила вкусный провиант.
Постепенно в коляске начала зарождаться новая жизнь, будто на далекой планете, и Лена, и даже Людвик давали себя втянуть Люлюсам в люлюсование и «что ты вытворяешь, Людвик!» вскрикнула Лена, а он «успокойся, малышка!»… я потихоньку наблюдал, невероятно, неужели и такими они могли быть? То есть они и были такими? Странная езда, непредсказуемая, мы начали съезжать с холма, расстояния стали сокращаться, вздутия земли наползали со всех сторон, Лена грозила ему пальчиком, он щурил глаза… легкомысленное, бездумное веселье, но, во всяком случае, они были к нему готовы… любопытно… однако, в конце концов, и у отдаленности были свои права, даже я отважился на пару шуточек, черт с ним, ведь мы на прогулке!
Давно уже надвигающиеся горы вдруг навалились отовсюду, мы въехали в долину, тут хоть была благословенная тень, и простиралась она до самых склонов, цветущих в вышине раззолоченной солнцем зеленью, – тишина неизвестно откуда, отовсюду, и прохлада, струящаяся ручейком, приятно! Поворот, вздымаются стены и вершины, здесь были внезапные провалы, коварные осыпи, спокойно-зеленые взгорья, пики и скалы, изрезанные хребты и круто падающие откосы, за которые цеплялись кусты, далее, вверху, – валуны, луга, оползающие в тишине, которая покоилась, непостижимая, всеохватная, недвижная, раскинувшаяся и такая сокрушительная, что тарахтение нашей коляски и ее ничтожное перемещение происходили как бы отдельно от нее. Панорама могла продержаться лишь какое-то время, потом ее теснило что-нибудь новое, все было голым, но причудливым или глянцевым, иногда героическим, пропасти, нагромождения, трещины, вариации нависающих каменных глыб, после чего в ритмах повышающихся или понижающихся, составленных из кустов, деревьев, ран, рубцов, обвалов, наплывали, к примеру, идиллии, иногда слащавые, иногда кружевные. Многообразие предметов, – многообразие, – странные перспективы, ошеломительные повороты, плененное и напряженное пространство, давящее или отступающее, свертывающееся и скручивающееся, бьющее вверх или вниз. Величественное неподвижное движение.
– Люлю, ой-ё-ёй!
– Люлю, я боюсь… Я боюсь одна спать!
Нагромождение, месиво, хаос… чересчур, чересчур, чересчур, толчея, движение, скопище, давка и выдавливание, всеобщая анархия, гигантские мастодонты, заполняющие пространство, которые в мгновение ока рассыпались в несуразном беспорядке на тысячи частей, груд, глыб, казусов, и внезапно все эти части вновь соединялись в чудовищной форме! Точно так же, как тогда, в кустах, как перед стеной, как с потолком, как перед мусорной кучей с дышлом, как в комнатке Катаси, как со стенами, шкафом, полками и занавесками, где ведь тоже возникали формы, – только там они были мелкими, а здесь бушевала стихия рычащей материи. А я уже настолько привык к роли исследователя неживой природы, что невольно наблюдал, искал и изучал, хотя что тут было изучать, и хватался за все новые комбинации, которые наша маленькая колясочка выкатывала, тарахтя, из лона гор. Но ничего, ровно ничего. Показалась птичка небесная – застывшая в высшей точке – гриф, ястреб, орел? Нет, это не был воробей, но благодаря именно тому, что он не был воробьем, он все же был неворобьем, а будучи не-воробьем, был немного воробьем…
Господи! Как же меня утешил вид этой одной-единственной птицы, вознесенной надо всем, царственной! Наивысшая точка, точка господствующая. Так неужели? Значит, я настолько был измучен беспорядком там, в доме, тем сумбуром, хаосом губ, повешений, кот, чайник, Людвик, палочка, желоб, Леон, грохот, выламывание дверей, рука, молот, шпилька, Лена, дышло, взгляд Фукса и т. д., и т. п., и т. д., и т. п., как в тумане, как из рога изобилия, месиво… А здесь в лазури царственная птица – осанна! – каким же чудом эта далекая точка возобладала надо всем, как орудийный залп, а путаницы и сумятицы легли к ее ногам? Я взглянул на Лену. Она смотрела на птицу, которая скрылась по широкой дуге, снова оставив нас с разъяренной стихией гор, за которыми другие горы, каждая гора сложена из множества участков, заполненных камешками, – сколько же камешков? – и то, что «за», атаковали первые ряды неприятельской армии в странной тишине, отчасти порожденной недвижностью всеобщего движения, ой-ё-ёй, Люлюсь, смотри, какой камень! Люлю, видишь, совсем как нос! Люлюся, смотри, там дед с трубкой! Взгляни налево, видишь, сапог, ну копия нога в сапоге! Чья копия, где копия, а вон труба! Новый усугубляющий поворот, проезжаем под карнизом, вот опять скала – и дерево – одно из многих – очень интересно, как оно там залепилось, интересно, но уже нет его, пропало. Ксендз.
В сутане. Сидел на дороге, на камне. Ксендз в сутане, сидящий на камне, в горах? Мне вспомнился чайник, потому что ксендз был как чайник там. Сутана тоже была излишеством.
Мы остановились.
– Вас подвезти?
Толстощекий и молодой, с утиным носом, по-деревенски круглое лицо выступает из католического воротничка – потупил глаза. – Бог воздаст, – сказал. Но не двинулся с места. Волосы у него слиплись от пота. Когда Людвик спросил, куда его отвезти, он будто не расслышал и забрался в коляску, бормоча благодарности. Рысь, тарахтение, езда.
– Я по горам ходил… Немного сбился с дороги.
– У вас усталый вид, пан ксендз.
– Да, наверное… Я в Закопане живу.
Сутана внизу была у него перепачкана, ботинки сбиты, глаза какие-то покрасневшие – он что, и ночь провел в горах? Он долго объяснял, что отправился на прогулку в горы, ошибся дорогой… но как же можно на прогулку в сутане? Заблудиться в местности, прорезанной долиной? Когда он вышел на прогулку? Ну конечно, вчера после полудня. После полудня на прогулку в горы? Прекратив расспросы, мы предложили ему кое-что из наших запасов, он смущенно поел, а потом уже только сидел беспомощно и растерянно, а коляска его трясла, солнце палило, тени уже не было, хотелось пить, но не хотелось доставать бутылки, только езда и езда. Тени вздымающихся скал и утесов падали отвесно вниз и в сторону, доносился шум водопада. Мы ехали. Меня раньше особо не занимал тот факт, хотя и любопытный, что на протяжении многих веков определенный процент людей отгорожен сутаной и определен в службу Божию – каста специалистов по Богу, функционеры небес, чиновники души. А теперь здесь, в горах, этот черный гость, примешавшийся к нашей езде, он не вписывался в хаос гор, он был излишеством… взрывоопасный, перенасыщенный… почти как чайник?
Мне это было неприятно. Любопытно, что, когда тот орел или ястреб вознесся надо всем, я приободрился – и это, наверное, потому (думал я), что как птица он был с воробьем – но и потому, возможно, прежде всего потому, что он вознесся и завис, соединив в себе воробья с повешением и позволяя объединить в идеи повешения повешенного воробья с повешенным котом, да, да (я все отчетливее представлял это), он даже придавал идее повешения доминирующее качество, вознесшееся надо всем, царственное… и, если я сумею (так я думал) разобраться в идее, нащупать основную нить, понять или хотя бы почувствовать, куда это нацелено, хотя бы на одном отрезке воробья, палочки, кота, тогда мне будет уже легче справиться с губами и со всем тем, что вокруг них крутится. Что ни говори (пытался я решить шараду), но несомненно (и это была мучительная загадка), что секрет губоротой комбинации во мне самом, она во мне возникла, я, и никто иной, породил этот союз, – но (внимание!) я, повесив кота, присоединился (в определенной степени? полностью?) к той группе воробья и палочки, следовательно, я принадлежал теперь к двум группам, – так разве из этого не следует, что соединение Лены и Катаськи с воробьем и палочкой может осуществиться только через меня? – и разве я, повесив кота, не установил платформу, которая все объединяет… но в каком смысле? Ох, не ясно это было, но, во всяком случае, что-то здесь начинало формироваться, родился какой-то эмбрион целого, и вот огромная птица зависает надо мной – вознесенная. Хорошо. Но какого черта этот ксендз на сцену лезет, из другой оперы, нежданно-негаданно, посторонний, лишний, идиотский?…