Космос - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слоняясь, я добрел до воробья – и это несмотря на все усиливающееся во мне раздражение, что воробей играет несоразмерную своему значению роль и, хотя ни с чем не связан, постоянно выпячивается, неподвижно и как бы отстраненно давит своим присутствием. Однако (думал я, медленно переходя раскаленную дорогу и углубляясь в высохшие травы) нельзя отрицать, существовало определенное сходство, хотя бы то, что кот и воробей довольно близки друг другу, в конце концов, коты едят воробьев, ха-ха-ха, какая липкая, эта паутина связей! Почему я оказался в плену ассоциаций?
Однако это было второстепенным; все свидетельствовало о том, что нечто иное пробивается постепенно на первый план, нечто более важное, уже довольно настырное… опирающееся на тот факт, что я кота не только задушил, но и повесил. Согласен, я его повесил, но потому, что не знал, что делать с падалью, повешение подвернулось мне механически, после стольких наших мытарств с воробьем и палочкой… от злости я его повесил, даже от бешенства, что позволил себя втянуть в глупую авантюру, то есть чтобы отомстить, а также сыграть злую шутку, насмеяться и одновременно направить подозрения в другую сторону, – согласен, конечно, согласен, – но все-таки я повесил, и это повешение (хотя мной совершенное и от меня исходящее) соединилось, однако с повешением воробья и палочки – три повешения, это уже не два повешения, таков факт. Голый факт. Три повешения. Именно поэтому повешения начали громоздиться и вздыматься в этой жаре без единого облачка, и не было такой уж необходимости идти в чащу к воробью, чтобы посмотреть, как он висит, – это само по себе подступало, а ведь я и бродил в ожидании чего-то такого, что в конце концов наступит и возобладает. Посмотреть, как он висит?… Я остановился у самого прохода в кустах и стоял с вытянутой вперед ногой, в траве, нет, лучше не надо, лучше оставить в покое, если я туда пойду, то повешения усугубятся, конечно же, необходимо сохранять бдительность… кто его знает, если бы мы тогда не подошли к воробью, он бы, наверное, не стал таким… с этим лучше поосторожнее! И я стоял, не трогаясь с места, прекрасно понимая, что любые колебания только повышают значение первого шага вперед, в кусты… который я и сделал. Вошел. Тенисто, приятно. Вспорхнула бабочка. Я уже пришел – купол из кустов и ниша, сумрак, там он висит на проволоке… вот он.
Всегда занятый одним и тем же, делающий одно и то же – висел, как и тогда, когда мы пришли сюда с Фуксом, – висел и висел. Я рассматривал ссохшийся комочек, все меньше похожий на воробья, смешно, так смеяться? Нет, лучше не надо, но, с другой стороны, я не совсем понимал, что мне делать, в конце концов, если уж я здесь оказался, то, наверное, не для того, чтобы только смотреть… мне не хватало соответствующей реакции, возможно, приветственного жеста, какого-то слова… нет, лучше не надо, излишество… Как они стелются, солнечные пятна, по черной земле! А этот червяк! Еловый ствол, круглая ель! Ну, конечно, если я сюда пришел и принес ему мое повешение кота, это не безделица, а поступок, направленный на меня самого, аминь. Аминь. Аминь. Листочки сворачиваются по краям – жара. Что еще могло быть в этой заброшенной, покинутой чащобе, кто ее покинул? О, муравьи, вас я не заметил. Пора идти. Как хорошо, что я объединил свое повешение кота с повешением воробья, теперь это уже нечто другое! Почему другое? Не спрашивай. Пора идти, что ты за тряпка! Я уже открывал калитку в сад, и солнце меня обжигало с разжиженных, дрожащих небес. Ужин. Как всегда, Леон изощрясиум шутобрехиум, пироженцию Кубыся папусе, однако теперь от котяры передавались неестественность и напряженность, и, хотя каждый прилагал все старания, чтобы держаться свободно и раскованно, именно естественность отдавала театром. Не то чтобы они подозревали друг друга, нет, зачем же, но они запутались в сети улик, во взаимной слежке, неопределенность давила, нагнетая атмосферу обличений и разоблачений… нет, никто никого не подозревал, но никто не мог поручиться, что его другие не подозревают, поэтому на всякий случай они вели себя подчеркнуто любезно, доброжелательно… слегка стыдясь, что, несмотря на все усилия, они уже не были в полной мере самими собой, и это простейшее в мире задание оказалось для них трудным и тягостным. И учитывая, что все их поведение подверглось как бы сдвигу, их начинало, хотели они этого или нет, сносить к коту и ко всем связанным с ним странным проявлениям. Кубышка, к примеру, предъявляла претензии Леону или Лене, возможно, им обоим, что они забыли ей о чем-то напомнить, и это с ее стороны было отчасти кошачьим, как бы в связи с котом… и Леонова болтология тоже несла в себе слегка болезненный перекос в ту сторону. Мне это было знакомо, они шли по проторенной мною дорожке, взгляд их становился беспокойным, избегал чужих взглядов и лиц, шарил по углам, убегал вглубь и вдаль и искал, шарил, на полке, за шкафом… и эти досконально изученные обои, эти семейные занавесочки превращались в дебри или уводили в головокружительную даль архипелагов и континентов на потолке. А вдруг… А если… Ох, пока это только легкая мания, тик, чуть заметная манерность, еще невинная, далеко им было до состояния, когда, как в лихорадке, безумно высчитывается соотношение квадратов пола с разноцветными полосками на килиме[4]… а вдруг… а если… И, естественно, они не избегали кошачьей темы, наоборот, они говорили о коте; но говорили о коте уже потому, что не говорить о коте было бы хуже, чем говорить о коте и т. д., и т. п., и т. д., и т. п.
Рука Лены. На скатерти, как всегда, рядом с тарелкой и при вилке, в высвечивающем свете лампы, – я видел ее, как недавно видел воробья, она лежала здесь, на столе, как там, на ветке, висел он… она здесь, он там… и я пытался с огромными усилиями, будто от этого многое зависело, пытался представить и соединить в себе: вот она здесь, а он там… там, как палочка и как кот… в своих зарослях, в ночном уже вечере по ту сторону дороги, в кустах, вот она, рука, здесь, на скатерти, под лампой… занимался я этим, возможно, ради эксперимента, даже из любопытства, но изо всех сил, трудился по-настоящему, в поте лица, однако он оставался там, а она здесь, и мои потуги, мои усилия не могли этого преодолеть, растрачиваясь впустую, нет, они не хотели соединяться, – и рука спокойно лежала на белой скатерти. Впустую. Все впустую. Ох, рука берет вилку, берет – не берет – пальцы пододвигаются – накрывают вилку… Моя рука, рядом с моей вилкой, пододвигается поближе, берет – не берет – скорее накрывает ее пальцами. Я испытал тайный экстаз этого контакта, пусть искусственного, пусть одностороннего, мною подстроенного… Но здесь же, рядом, была ложка, в полусантиметре от моей руки и, точно так же, в полусантиметре от ее руки тоже была ложка, – а что если коснуться ложки ребром ладони? Я могу это сделать, не привлекая ничьего внимания, расстояние такое маленькое. Я это делаю – моя рука пододвигается и касается ложки – и вижу, что ее рука тоже пододвигается и тоже касается своей ложки.
Во времени, гудящем как гонг, наполненном до краев, водопад, смерч, саранча, туча, Млечный Путь, пыль, звуки, события, вот оно, то самое, и т. д., и т. п… Такая мелочь на грани случайности и неслучайности, что тут поймешь, может, так, а может, сяк, у нее просто дернулась рука, возможно, умышленно, возможно, полуумышленно-полунеумышленно, фифти-фифти. Кубышка снимает крышку. Фукс вытягивает манжету…
На следующее утро, на рассвете, мы отправляемся на прогулку в горы.
Это была идея Леона, уже не новая, он давно допекал нас: я, мол, преподнесу вам кое-что новенькое, подпущу в родных горах удивительных услад, подброшу лакомство смаковатенькое, что там Турне, Морское око, Костелиска, лапти, прощения прошу, бабулькины, открыткины витринки, хи-хи, облизанные, захватанные, дерьмоватая туристика из старого чулка, я вам насыплю горной панорамы полные горсти с верхом, уверяю вас, пейзажиков первого класса, прима, так, что душа вприпрыжку на всю жизнь, роскошь и сон, чудес чудесных чудо, единственно в чудесности своей, мечтательно мечтой взлелеяно. Вы спросите, откуда? Я отвечу. Случайно заблудился, сколько лет тому?… двадцать семь… в июле, а помню, как сейчас, я заблудился в Костелиской, и шел я, и нашел разэтакую панорамку при долинке и в сторону четыре километра, всего лишь, можно и в ландо, и есть приютик, хотя заброшенный, банк сразу же купил, конечно, я дознался, они должны реформы проводить, но, вам скажу, видали мы таких!.. Феноменальность, так сказал бы я, в соединении с гирляндою природы, симфония мечты из трав, деревьев и цветов, и каждым ручейком поэзия журчит в скалистости раздольной и разгорной на фоне темной зелени глубокой, но при возвышенных в великолепии тонах, ой, дана, Боже, tutti frutti[5] пальчусиум лизусум! Можно на день, два, проехаться в ландо, с постелью и дорожным провиантом, слово чести, на жизнь на всю, кто хоть бы раз воочию увидел мечту свою, ха-ха-ха-ха! Живу я этим и клянусь, еще раз перед смертью, о Боже, Боже, годы пролетают, но клятву я исполню и вернусь!..