Избыток подсознания - Екатерина Асмус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она также стала вспоминать свою детскую задумчивость того времени или около того времени — но сейчас это неважно, потому что все уж слишком хорошо сходится, если принять ту версию, что «он» и голый мальчик, с которым она соревновалась, и еще один голый мальчик, на которого она однажды долго и в удивлении смотрела, — это все один и тот же «он». Как и все тетеньки в бане и их мальчики, он был голый. И у него была одна такая вещь, которой у нее не было. Она была удивлена тем, как он устроен; это удивление осталось с ней на долгое время. Хоть и как-то подспудно.
Он стоял в кафельном бассейне под грибом и смотрел, смотрел на нее, смотрел — можно было бы сказать, как, если бы она не боялась его обидеть. В то же время, несмотря на некоторую ненормальность этого неотрывного, во все глаза, с бесконтрольно открытым ртом, смотрения, оно было ей лестно, ибо такого полного, всепоглощающего внимания она никогда не получала от обычно встречавшихся ей людей. Такой же пожирающий взгляд вбирал ее еще один раз в жизни, когда «они» встретились у нее на даче. Потом она перестала их замечать. Тогда смотревший замер на все то время, что они стояли друг против друга в этом кафельном пару в банный женский день. И она совсем не волновалась из-за этой вещи, совсем. Она точно верила и знала, что когда она вырастет, у нее постепенно образуются все атрибуты более взрослых детей. Таким образом, и вещь, которая была у голого мальчика, тоже должна была со временем образоваться. Она не разрешала себе волноваться. Ну, может быть, немного все же волновалась, когда разрешала себе признать, что время идет и многие обещания старшего возраста исполнились, а это — нет. Задумываться об этом, впрочем, было глупо.
И она продолжала это ожидание, и где-то ближе к середине периода ожидания она прочитала, что все женщины завидуют мужчинам. Это было, конечно же, просто смешно. То есть не просто смешно, а смехотворно, нелепо, глупо. Хотя и было заверено знаменитейшим именем эпохи. Иногда это наблюдение гения всплывало в разговорах — но просто как повод посмеяться и пожалеть беднягу, который это придумал, и сам же так нелепо оговорился, как его персонаж-обыватель, и признался в собственном страхе. Страх был заметен ей по тому, как торопливо обсуждения этого смехотворного, с ее точки зрения, положения из трудов гения (не будем бояться слов хоть и громких, но точных: гения) — как торопливо, скороговоркой эти обсуждения ее собеседники старались свернуть, незаметно закончить. Как и гений, они боялись одного и того же, то есть самого главного: что родиться мужчиной — это проигрыш. Что им приходится отвечать за свое мужество и обладание, что они должны будут бесконечно хотеть, и бесконечно усмирять себя, и бесконечно трудиться ради того, чтобы обладать ею не как насильники, не как безмятежные убийцы из Илиады, а как те, что прошли уже путь к человеку.
Вот он и должен был что-то доказывать, добывать государства, или придумывать новые науки, или сочинять музыку — и посвящать все это какой-то своей «ЕЙ», и все из-за того, что по каким-то неведомым причинам родился мужчиной, а не женщиной, и роль его поэтому была выписана, с ее точки зрения, жалкой и безнадежной. Безнадежность этой роли в эпоху цивилизации всегда трогала ее и внушала любовь-жалость.
Все было довольно безоблачно — ведь выигрыш был в кармане и надо было просто ждать, — но ей стало скучно, и она взяла с полки старую странную синюю книгу, якобы про Гоголя, но на самом деле автор восхищался гением, открывшим либидо, и прилаживал его к разным другим русским писателям. Книжка была захватывающая и страшная своей четкостью и прозрачной правотой — как будто буддийский гуру стукнул ее этой книжкой по голове. Кажется, именно тогда и случилось что-то странное с ее планом, в результате чего ей пришлось испытать мучительный процесс перерождений. Этот процесс происходил в течение долгих лет, которые были просто потеряны в ее жизни, — потеряны на проживание этой загадочно-могущественной лжи, жертвой которой она стала, когда взяла с полки на даче старую синюю книжку про Гоголя. Правда, потом она узнала, что каждая девочка-подросток проходит стадию, когда она вдруг перестает быть прежним полновесным человеком без пола и становится дрожащей девушкой. Таким образом, синяя книжка, объяснявшая все про мир словами «либидо» и «пенис», может быть, была и ни при чем, а просто совпадением, но совпадением прямо в яблочко. Это была ее первая и самая долгая гипотеза — она обвиняла книжку в том, что с ней потом случилось.
Она обвиняла книжку в том, что вдруг потеряла интерес ко всему на свете — или по крайней мере к тому, что составляло ее как человеческое существо — и стала томиться, и слабеть, и желать быть хотимой теми, про кого было написано в книжке про Гоголя. Теми, у кого сублимации, и либидо, и творчество… Быть хотимой мужчиной-творцом. Женщины испытывали только зависть и могли лишь бороться друг с другом за обладание наиболее творческим из мужчин. Обладание, соблазнительность для творца, участие в самом важном (а что может быть важнее творчества?) — в качестве музы, всего лишь музы — это стало ее целью на многие годы. На долгие годы ее захватила драма томления. Томление и романтическая любовь стали ее образом и естеством. Почему?
Наверное, книжка определила ее место в этом захватывающем мире перерождений мужского желания в высокий продукт — место, где были только томление и ожидание секса с творческим мужчиной. Мир сузился для нее до ожидания высоколибидозного участника вселенского процесса. Про либидозных девушек в книжке ничего не было. Такого места в мире не было. Вселенная включала в себя либидозных творцов-мужчин и вызывающих в них высоко ими ценимое и готовое к переработке сексуальное желание девушек. Книжка была такая правдивая и убедительная во всех остальных своих книжных объяснениях… Поэтому она поверила в тот мир, что книжка предлагала, и стала разыгрывать ту роль из книжного мира, которую она только и могла принять.
Вот сейчас она думает: «Боже, а что случилось-то, где я была все это время? Какая такая любовь к творческим мужчинам? Откуда это?» — и вот обвинила книжку с пересказом бедняги Фрейда. А ведь это так понятно, что еврейский мальчик Фрейд никак не мог увидеть во вселенной того, что он там не должен был видеть, — а именно женщину как человека. Поэтому все свои правдивые и гениальные прозрения про либидо он прилагал только к тому, что его вселенная включала, но девушек-творцов там не было по старому еврейскому определению.
И ее перерождение из маленького человека в девушку — не человека, но объект, лишенный всех активных истоков, — началось. Боже, как она позже смеялась, когда отец сказал ей: «Не вздумай играть в еврейство — ты ведь знаешь, они каждый день благодарят в молитве: спасибо, что ты не сотворил меня женщиной. Ты ведь понимаешь, так не вздумай». А ей было смешно — ибо перерождение к тому времени зашло уже далеко…
А он тут при чем? Стоп-стоп-стоп. У нас тут вообще ничего не сходится — ну стоял, ну голый, ну мечтал о ней, как дитя. Кто кому принадлежит, и кто кого ненавидит, и кто кого хочет, и где здесь творцы?
Последний роман на моем языке
Это мой последний роман на русском языке, потому что русский язык мне слишком родной и слишком понятный; потому что я столько всего могу на нем выразить, столько всего наговорить, столько смыслов придать простому слову, так тонко вывернуться из громоздкого своего бормотания, что мне становится страшно от собственного могущества, и минут через пять я бросаю писать совершенно — у меня захватывает дух: так здорово, мне кажется, все может получиться; и в быстром вихре картин из желанного писательского будущего пролетают: поклонники — слава — успех — пронзание жизни тонкой изящной писательской мыслью — отсюда восхищение и поклонение и узнавание — вихрь закручивается все больше, я пробую объяснить причины своего величия, указую на возможные пути для других желающих, рассказываю с морализаторскими нотками в голосе, как это было, советую, весьма впрочем милостиво, поучаю, важничаю… и тут мои грезы беспощадно обрываются, потому что мне нельзя важничать. Меня научили, что важничать смешно. И зря. Сейчас я могла бы уже иметь основания не только важничать и поучать, но более того (что гораздо правдивее и правильнее) — воздерживаться от важничанья. Вообще воздерживаться от многих смешных особенностей прославившихся писателей. Я могла бы — если бы только надо мной не смеялись, когда я тайно воображала себя прославившимся писателем, имеющим право поучать, — воздерживаться от пристрастия к людям, которые никуда не ведут и вообще looser'bi (looser — это такое английское слово, которое обозначает человека, который не только никуда не пришел в смысле успеха, но и скорее всего не придет, потому что он никуда и не выходил: все отрицает, полон негативизма, всех ругает и даже часто то ли пьет, то ли еще чего-нибудь, — и когда я совершенно перестану писать по-русски и начну писать на английском, это слово я употребить все равно не смогу, настолько оно заезженное; так вот, я дарю его своему последнему русскому читателю — вот именно дарю — щедрым даром последнего моего произведения на русском языке: замечательное заезженное слово из моего будущего языка).