Волчья шкура - Ганс Леберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в этот самый миг тишайший, едва слышный, а кому-нибудь другому и вовсе не слышный шорох коснулся его барабанной перепонки. Лань? Кабан? Косуля? Жуткое чувство охватило его. Снова впившись глазами в бинокль, он навел его на опушку. Буки все еще светились светлой серизной, но тьма за стволами стала чернее; она струилась сквозь кости леса, как чернозем сквозь зубья граблей. И там, в этой черной земле, где прозябают семена и где прошлое становится будущим, Хабергейер обнаружил то, что было причиной жуткого чувства, его охватившего: бледное овальное Нечто, величиной не более тыквенного семечка, нечто, медленно вылезавшее из густой поросли, — искаженное и залитое потом лицо человека.
— Как быстро темнеет, — прошептала Герта.
(Ничего не подозревавшие, они находились на полпути между лицом во мраке и егерем на дереве.)
Она теснее прильнула к могучей груди Укрутника.
— Все сырее становится, — шепнул он, и его дыхание подуло ей в ухо.
Она тихонько застонала в его объятиях. Дрожь прошла у нее по спине. В этот момент Хабергейер решил, что для него это, пожалуй, многовато. Иными словами, уразумел, что пора сложить оружие. Но, желая достойно отступить, еще раз вскинул карабин, прицелился в чреватую дождем тучу, взял на мушку — притом вполне сознательно — небеса и выстрелом — бум-бум! — пробил лесную тишину.
Малетта дернулся, как смертельно раненный, и, покуда Герта и Укрутник обалдело высвобождались из объятий друг друга, а эхо, перекатываясь с горы на гору, пробуждало лесные голоса, гонимый ужасом, ринулся напролом через мелколесье, подобно затравленному зверю, и на склоне горы угодил прямо в объятия ночи, снизу поспешавшей ему навстречу.
Меж тем матрос, распростившись с кузнецом, собрался в обратный путь. Приятель пошел его провожать (поддерживая один другого, в дым пьяные, они добрались до границы усадьбы). У забора кузнец остановился и протянул ему свою лапищу.
— Слушай внимательно! — сказал он. — Ты можешь сократить себе дорогу! Пройдя ригу там, внизу, ты не сворачивай направо, а иди налево, полем. Внизу… (он показал на юго-восток, где лес тонул в клубящихся сумерках) — внизу тропинка, которая пересекает лес, пойдешь по ней напрямки, все время по прогалине под гору, дальше снова лесом, а когда кончится, справа, пониже, увидишь часовню; миновав ее, ты выйдешь к мосту, там начинается дорога к лесничеству, она-то и выведет тебя на шоссе.
— Порядок, — отвечал матрос. — Буду держать заданный курс.
Он еще раз обернулся, кивнул старику, зябко повел плечами, засунул руки в карманы и с видом отнюдь не вызывающим торопливо затрусил навстречу мраку, что, подобно водам, просочившимся из земли, уже затоплял ложбины и овраги. Пройдя мимо риги, он свернул налево, пошел вдоль колеи по вспаханному полю, натолкнулся на тропинку, о которой ему говорил кузнец, вступил на нее (едва видимую под толщей опавшей листвы) и нырнул в зияющую глубь осеннего леса.
Он вынул из кармана кисет, вынул трубку и закурил. Безмятежно посасывая ее, он шагал вперед, оставляя за собою в промозглом вечернем воздухе дымок и пар от дыхания. Зачем все это было? — спрашивал он себя. Спиртного ты, конечно, хлебнул, что верно, то верно! Но умнее, чем раньше, все равно не стал: эта старая обезьяна-кузнец не пожелал ничего сказать. Конечно, он что-то знает, но сказать не хочет. Наливает сливовицу и молчит. Только бормочет что-то непонятное насчет плодоводства, винокурни и пенсии по старости, которую ему не дали. А ты слушаешь, слушаешь да и опрокинешь стаканчик, скажешь «да-да» или «верно-верно», потом и вторым глотку промочишь. Время проходит, целый день проходит, а ты так и не узнаешь, что хотел узнать.
Вот наконец и прогалина перед ним. Она еще издали просвечивала меж стволов, а теперь открылась ему, поросшая колючим кустарником: остатки света слились на ней и образовали отстой, совсем как на снятом молоке в плоской миске.
Матрос свистнул. Положение становилось затрудни-тельным, Тропинка потерялась в мелколесье, он больше ее не видел. Травы и сорняки хлестали его по ногам, ползучие растения задерживали шаг. С кустов текло, словно их вытащили из воды, одежда его намокала, когда он задевал их. Надо всем, как мокрые простыни на веревке, трепетала пелена тумана, осыпая ветки серыми жемчужинами.
Он остановился в нерешительности. Упрекать себя ему, собственно, не в чем. Он мог только спросить старика, и он спросил, больше ничего нельзя было сделать. Матрос повернул назад, обошел прогалину и снова нырнул в лес, Ни следа дороги.
Он спросил кузнеца. (Без всякого стеснения.) Они сидели в красном углу, оконце крохотное, как мышиная нора, справа, оконце слева, а на дворе разлагающийся день с черными трупными пятнами, зато в комнате огонь в плите, отбрасывающий блики на стены. На столе водка в стаканах — бесцветная, как вода, она принимала цвет пламени.
— Известно ли вам, — все же спросил матрос, — почему мой отец лишил себя жизни? — Вперив глаза в лицо старика, он дожидался ответа.
Но кузнец только покачал головой (волосатой обезьяньей головой). Откуда ему знать? Он понятия не имеет, Заглянуть Недругу в душу трудненько было. Он лишнего слова никогда не проронил, сам все решал.
— А известно ли вам, — продолжал расспрашивать матрос, — что там случилось в печи для обжига кирпича?
Тут кузнец отпил водки, потом понурил свою обезьянью голову, потом чуть приподнял могучие плечи.
— Тогда, — сказал он (выждав секунду-другую), — тогда много чего случилось. Лучше обо всем этом не говорить, потому что никто ничего определенного не знает.
Небо вдруг обрушилось между деревьев. Еще несколько шагов вниз. Лес кончился. Луга, расплываясь в сгущавшейся темноте, превратились в прикрытую дымкой долину.
Матрос, отдуваясь, застопорил шаг и осмотрелся вокруг. Раскурил погасшую трубку. Пониже, на краю свинцово-серого моря, которое вечер разлил здесь, блестел белый кубик, наверно часовня. Матрос усиленно засосал трубку.
Ну, теперь с этим покончено! — решил он. Молчание пусть молчанием и остается, а болтовня болтовней! Такая подозрительность в отношении собственного отца — подлость, и все тут.
Он решительно двинулся с места и взял курс на кубик. Ноги у него были как ватные, когда он спускался по склону. Правильно, это часовня. И она много больше, чем казалась издали. Стены ее, варварски побеленные известью, вдруг призрачно засветились, словно в строительный раствор подмешали фосфору, дабы часовня указывала дорогу запоздалому путнику. Но когда он уже стоял перед ней, она показалась ему довольно мрачной. Странное свечение! Оно прекращалось, стоило человеку подойти ближе. Без особого интереса матрос заглянул в часовню через решетчатую дверь. Ничего. Черная пасть (величиной с китовую), пасть, дыхание которой странным образом пахло тленом, ладаном, пылью и давно засохшими полевыми цветами.
Матрос вгляделся попристальнее (не из любопытства, не из благочестия, а просто так). Господа бога, как видно, дома не было. Куда же он подевался? Выехал? Эмигрировал? Переселился на Черный континент? Или на другую планету? Так или иначе, часовня производила нежилое впечатление. Только этот запах, хотя ни о чем и не напоминавший, все же затрагивал потайное местечко, устрашающе пустое местечко в сердце, время от времени сжимавшемся до боли.
Внезапно матрос, прижав лоб к прутьям решетки, крикнул:
— Но-но! Но! (Так возницы кричат лошадям.)
Из темной пустоты здания, из зияющей черной пасти, ему ответило эхо чужим, искаженным голосом, как в разветвленных подземных ходах. Или то был отзвук в его груди, в уголке, давно уже пустовавшем?
— Люди-то. они пустые, — сказал ему кузнец. — Как птичьи гнезда по осени. В них что хочешь можно вложить.
И тут же на него напала ночь. То есть она уже была здесь, может быть, спокон веку. Только что она пряталась в кустах, и в купах деревьев, и в канавах между полей и лишь оттуда начала медленно, медленно и коварно затоплять всю округу, словно замышляя что-то недоброе. Но матрос, рассеянный (и сейчас всецело углубленный в себя), попросту не обратил на это внимания и заметил вторжение ночи, лишь ударившись коленом о какую-то штуковину, валявшуюся на дороге. Он нагнулся и пощупал: что б это такое могло быть? Оказалось — поломанный плуг, уже весь покрытый ржавчиной, который кто-то (по злобе или из небрежения) бросил посреди дороги. Непристойно ругаясь, он перелез через него. Ему чудилось, что кто-то держит руку перед его глазами, маленькую руку, влажную и холодную, словно бы высунувшуюся из могилы, обугленно-черную липкую плоть, возможно отрытую на поле боя. Ощупью пошел он дальше, готовый встретиться с новыми препятствиями — вогнать себе в живот какую-нибудь торчащую палку или свалиться в оросительную канаву. Он ничего уже не различал впотьмах, видел только, что черные, угрожающе уплотнившиеся массы, сливаясь, становились еще бесформеннее, до неузнаваемости меняя окружающий пейзаж. Прекрасно! Просто очаровательно! Глаза, доставляющие человеку немало огорчений, сейчас и вправду можно было вырвать (согласно библейскому рецепту) и бросить в навозную кучу. Только осязание и обоняние помогали ему продвигаться вперед. Точно крот, роющийся под землей, прорывался матрос сквозь эту осеннюю ночь, обволакивавшую его, как жирная пахотная земля.