Волчья шкура - Ганс Леберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герта схватила Укрутника за плечи и прыгнула прямо на него. Половицы прогнулись и задрожали. В зале зазвенели и запрыгали бокалы.
Укрутника шатнуло. Он и сам не понимал, как это случилось. Она едва не сбила его с ног! А теперь прильнула к нему, громко смеясь. Может быть, над его испуганным лицом? Или оттого, что юбка у нее задралась чуть не до пояса? Она хотела ее одернуть, Герта Биндер знала, как надо держать себя. Но тут Константин Укрутник схватил ее под мышки (а в этом месте терпели фиаско даже известнейшие аптекари и химики) и мужественным жестом опрокинул на стол.
— Э-э-э! — сказала она, отворачивая лицо. Ее полная белая шея, вибрировавшая от смеха, казалось, припухала, извиваясь, и манила его вонзиться в нее зубами, как вонзается волк.
Она еще несколько секунд защищалась — из соображений приличия, — но, поскольку он не отпускал ее, не отступался и дышал ей в ухо горячим своим дыханием, вдруг сделалась податливой, и тогда все произошло — они поцеловались.
3
С тех пор матрос перестал спать по ночам. Бодрствовать его заставляло нечто странное: он слышал голос. Этот голос обращался к нему. И все твердил одни и те же слова; собственно, они должны были ему прискучить, нагнать на него сон. Так нет же! Происходило как раз обратное: они возбуждали в нем омерзительное подозрение. Нередко он до рассвета лежал без сна и, содрогаясь, слушал нескончаемое бормотание. Когда же ему становилось невмочь, слезал с кровати, зажигал свет и раскуривал трубку. Иной раз это было очень приятно и действовало успокаивающе. К тому же и бормотание тогда прекращалось. Но стоило ему потушить лампу, лечь и, как всегда, закутаться в три шерстяных одеяла, голос начинал что-то монотонно бубнить — точь-в-точь зазывала на ярмарке, часами выкрикивающий свои шутки-прибаутки.
«Ваш папаша был хитрец, — утверждал голос, — и кто знает, пожалуй, еще и предатель».
«Заткнись!» — рычал матрос.
Но голос не так-то легко было сбить с панталыку, он продолжал вещать из стен, из темноты:
«Что ж он вам, и записки не оставил? Словечка не написал?»
«Заткнись и вообще убирайся ко всем чертям!»
«Выходит, вы ничего не знаете? Ни о чем понятия не имеете? Так-таки не знаете, что́ там произошло?»
«Не знаю и знать не желаю!»
Голос не умолкал.
«А молодой Хеллер? — говорил он, — Молодой Хеллер все знал. И потому должен был умереть».
«Ну и царство ему небесное. Только мне-то на что сдался этот балбес?»
В ярости он перевернулся на другой бок, а голос опять за свое:
«Ваш папаша был хитрец. И кто знает, пожалуй, еще и предатель…»
«Да, — простонал матрос. — Пожалуй».
И так ночь за ночью. У него уже голова гудела от этих ночей. Проклятый страх услышать что-то весьма неприят-ное, заставивший его тогда обратиться в бегство! Да так оно и было, так, а не иначе, бежал он не от дождя, а от Айстраха. Лучше бы уж он его дослушал! Грязное пятно на жилете предка — это, конечно, не слишком приятно, но и не до бесконечности неприятно; к тому же эту историю можно было бы расследовать. А неизвестность? Она-то как раз бесконечна. Однажды возникшее подозрение имеет способность расти, как спрут в охраняемой акватории моря. Вот он уже тянет щупальца к твоему кораблю из мрачной, синей, как ночь, глубины, хватает его, ощупывает ноздреватыми пальцами его борта, словно отыскивая слабое место, слабое место, что имеется у любого корабля и у любого человека.
Матроса знобило. Он вдруг ощутил мерзостное прикосновение снизу, легкий толчок, от которого вздрогнул, как корпус корабля, коснувшийся какого-то плавучего препятствия. И когда под утро (в окно уже просачивался слабый свет наступающего дня) он все же ненадолго заснул и стал потеть под шерстяными одеялами, сон время от времени запирал его в трюм, он слышал, как скрипят шпангоуты и трескается бортовая обшивка, слышал жуткий булькающий звук, с которым корабль начинает погружаться в пучину, покуда буйно хлынувшие воды ужаса вновь не прервали этого сновидения.
Под вечер, когда свет уже задыхался в ледяных потоках дождя, матрос отправился в Тиши, на могилу отца. Согласно обычаю, могила самоубийцы находилась за кладбищенской стеной, можно сказать, на свалке, где блеклой кучей громоздились засохшие цветы, ленты и ржавые остовы венков. Деревянный крест, который (из милости) все же был водружен здесь, высился над грудами мусора, как мачта затонувшего корабля, который, уходя — прощай! прощай! — в последний раз вынырнул из затягивающей его глубины.
Матрос благочестиво снял шапку, но тут же снова ее нахлобучил: дождевые капли барабанили по его голове, казалось, вырывая последние волосы. Он стоял под дождем, то ли хмурясь, то ли улыбаясь, видимо неспособный испытать подобающие случаю чувства.
«Ладно, как бы там ни было, — проговорил он наконец, — а тебе больше не приходится терпеть эту собачью погоду».
На обратном пути, промокший и продрогший, словно сам черт протащил его под килем, он вдруг ощутил неодолимое желание выпить. И следовательно, взял курс на «Гроздь». Приближаясь к заветной двери, он подумал: что и говорить, мужчине водка необходима!
В подворотне, где горела одна-единственная лампочка, тусклый свет которой едва просачивался в темноту, он увидел на дверях дощечку: «Пятница — выходной день».
Бормоча проклятия (мы не рискуем их здесь воспроизвести), он повернулся и вышел из ворот. На тротуаре стоял дождь и мочился на стены, как прохожий. Он, видно, знал, что в «Грозди» сегодня выходной, а следовательно, матрос выйдет обратно, и дожидался, хотел проводить его домой.
— Проваливай, мокрый чертяка! — сказал матрос.
И дождь притаился в нише какой-то стены, делая вид, что больше не обращает внимания на матроса.
— И то хлеб! — пробурчал тот.
Он, впрочем, имел лишь приблизительное представление о том, что хотел этим сказать. Вернее, он ровно ничего не хотел сказать, ибо в подобных обстоятельствах лучше всего было держать язык за зубами и не привлекать к себе внимания. Зашагав дальше, он заметил, что дождь вылез из своей ниши и на тысяче мягких ступней стал красться за ним. Настал миг великого просветления: матросу (слава тебе господи!) вспомнился завзятый выпивоха, сам варивший сливовицу той крепости, которая была ему по вкусу.
Этот человек (некогда деревенский кузнец) жил теперь припеваючи на хуторе, в семи километрах к северо-западу от Тиши и, следовательно, вместе со своими спиртными напитками находился довольно далеко в стороне. Прежде (то есть во время войны и в первые послевоенные годы) кузня, где он подковывал уцелевших лошадей, стояла на южном краю деревни. Матрос, направляясь в Тиши, всякий раз проходил мимо этой хибары (теперь на ее месте стоит бензоколонка), с симпатией и почтением посматривая на растрепанного, иной раз полуголого старика, вдруг появлявшегося в дверях. Однажды, когда матроса в пути застала гроза, он укрылся под навесом кузни и — как часто бывает в непогоду — неожиданно разговорился с кузнецом.
Молния! Удар грома! Матрос, ослепленный ярким светом — в животе у него на секунду что-то перевернулось от оглушительного удара, — вдруг заметил рядом с собой кузнеца, похожего на огромную серую обезьяну, которую шутки ради обрядили в какое-то тряпье.
Кузнец (он орал во всю мочь, потому что дождь барабанил по навесу так, словно опрокинулась телега со щебенкой):
— Вот так штука! Ударило где-то совсем рядом.
Матрос не сводил глаз с белесой стукотни, что занавесом свешивалась с края крыши. Потом раскурил трубку, погашенную было с испугу.
— Не велика беда, — сказал он. — Здешние жители все застрахованные.
— В провод ударило, — проорал кузнец.
— А его и вовсе не жалко! — отвечал матрос.
— Верно, — согласился кузнец. — Чушь собачья все, что они там говорят по телефону.
Они взглянули друг на друга. Взгляды их ощупью брели за белесым занавесом. Матрос ухмыльнулся, потом ухмыльнулся кузец: у них было одинаковое мировоззрение.
Кузнец продолжал разговор:
— Вы ведь матрос, верно? — сказал он. — Знаю, знаю, сын старика Недруга. Я хорошо его помню, вашего покойного папашу. (Меж тем дальний гром загрохотал, словно покатилась бочка, из которой выцедили все вино.) Плохие у него выдались последние годы. Для старого человека он слишком много был один. — И добавил: — Вам, черт подери, следовало бы раньше вернуться, тогда бы он, пожалуй, еще и сейчас был жив. Ну, да об этом мы еще поговорим. Я когда-нибудь поднимусь в хижину гончара.
Но обещание обещанием и осталось. Следующей осенью он продал свою кузню и перебрался на хутор, где у него давно уже был дом, в стороне от дороги, и добрая сотня сливовых деревьев. Там он начал варить сливовицу в неимоверных количествах, это было его страстью и к тому же приносило хороший доход. Ни жены, ни детей у него не было, только водка, и, надо сказать, отличная.