Бухта Радости - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она решила сдаться и сказала:
– Что, так и будем?
Рыжий не ответил; он покраснел и отвернулся.
– Не хочешь говорить со мной – ну, просто расскажи чего-нибудь. Случай какой-нибудь из жизни. Или сказочку.
Стремухин испытал неловкость и закрыл глаза.
Рыжий сказал:
– Я мало знаю сказочек. Когда-то знал, да все куда-то делись.
– Ты напрягись и вспомни, для меня… Ну хорошо, не для меня; для нас.
Рыжий напрягся. Он трудно, словно на подъеме в горы, задышал, стараясь вспомнить что-нибудь, похожее на сказочку, и вновь внезапно ощутил прилив горячей крови к коже, вновь устыдился и еще больше покраснел. Он исподлобья посмотрел в глаза подруге – они не думали смеяться и, не желая никого в себя впускать, подернулись подобием дремоты. Она ждала. Лишь бы начать, подумал рыжий, да и начал:
– Жил-был давным-давно один совсем счастливый человек.
– Один?
– Точнее, два совсем счастливых человека…
– Продолжай.
– Да, жили они в городе…
– В деревне.
– В деревне, но и не совсем в деревне – недалеко от города… И вот однажды тот счастливый человек сказал другому человеку…
– Другой.
– Ты не перебивай. Сказал: мне нужно в город за покупками. А та ему и говорит: что ж, поезжай. И не забудь купить конфет, мороженого, спрайта. Отправился он в город на автобусе…
– Нет, он поплыл на корабле.
– На корабле… Верней сказать, на лодке. Не перебивай.
Рыжий умолк. Прислушался к себе, надеясь продолжение услышать, но не услышал ничего. Сказал, оттягивая время:
– А в это самое время…
– Ну, дальше, дальше, дальше, продолжай, – поторопила его рыженькая и передразнила: – А в это самое время…
…Синий автобус марки “ПАЗ” шел в направлении окраины по Олимпийскому проспекту города Мытищи. Окна автобуса, заросшие снаружи жирной пылью, были к тому же изнутри задернуты рогожками; свет проникал в салон лишь сквозь переднее стекло. Девять мужчин молчком сидели в полутьме салона. Девять пар глаз скупо помаргивали в круглых прорехах трикотажных масок. Мужчинам было душно ехать в масках, они бы предпочли надеть их в деле, но командир велел им ехать в масках: не по уставу или по необходимости, скорее в целях воспитательных: чтобы никто из них не вздумал вдруг почувствовать свою отдельность. И сам он тоже ехал в маске, но втайне сознавал свою отдельность, как это и пристало командиру. То есть Кромбахер, как его звали меж собой мужчины в масках, был убежден, что в головах у них у всех сейчас должны быть одинаковые мысли, всего верней, осколки таковых, подобные слепым осколкам зеркала, разбившегося прежде, чем зеркало успели втиснуть в раму. Своими собственными мыслями Кромбахер любовался – и словно бы со стороны. Они со стороны ему казались снимками чудесной фотокамеры, повисшей на космической орбите.
Щелчок и вспышка – разом целый континент впечатан в мозг, к примеру, Африка: парит стервятник над саванной; лев гонится за антилопой гну; поймал, валит ее без жалости и жрет, начав жрать с живота; а вон и тонконогие, лиловые, пузатые от голода младенцы, и тучи вялых мух качаются у них над головами; вон слон идет, ни на кого даже не смотрит; а там, на севере, в пустыне – куда ни погляди, барханы и оазисы; вон муэдзин вверху поет и стонет, внизу раввин талмудит – и простодушный маленький араб бредет себя взрывать в толпу хитрющих маленьких евреев. Щелчок – Европа: гордый Гибралтар в британских цепких лапах; испанцы на скалу глядят с тоскою; их толпы бацают фламенко, на стадионах бьют быков; кровь брызжет на песок, и женщина с гвоздикой в волосах вздыхает томно, глядя в эту кровь, и в кровь прикусывает губки; у немцев же повсюду наводнение, там воды Рейна захлестнули автобаны и подтопили стены древних городов; там ветер, дождь; там жуть: с покатых крыш сползает в воду черепица; в Париже ясно и спокойно, с горы Монмартр там слышится шарманка, играет и аккордеон… Щелчок – Россия; большущая, а вся вместилась в снимок: Калининград собрался ужинать на западе, Хабаровск завтракает на востоке, вон, между ними где-то и Рязань (Кромбахер, усмехнувшись, вспомнил: там грибы с глазами), вон и Воронеж (Кромбахер фыркнул: хрен догонишь), а в самом фокусе – Москва с ее кремлевскими рубиновыми лампионами, с ее рекламами, с ее едва ползущими потоками автомобильных светляков; щелчок – Москвы бескрайняя окраина; щелчок, щелчок, щелчок – вон перекресток на окраине с бетонной станцией метро и с минимаркетом, а в минимаркете – щелчок – за холодильником-прилавком стоит Земфира в синеньком переднике с белой сборчатой каймой, стоит и врет, что замужем; а попросить ее достать с высокой полки кильки или гречку – такие формы колыхнутся, такие волны всколыхнут в набухшем сердце и в набрякших жилках – придется, чтобы их унять, дождаться конца смены, встретить Земфиру, взять ее пальцами за локоток, потом – повыше локотка, где уже мягко, потом в глаза взглянуть, сказать: “Земфира, я же не железный!”. В ответ услышать: “Железный, не железный… вы ж женатый!”. – “Земфира, погоди, не вырывайся, но при чем здесь это?”… Кромбахер мысленно руками замахал, не вынимая их на самом деле из карманов, и головою замотал, пусть голова и оставалась неподвижной: не смей, не смей о минимаркете, о колыханиях Земфириных не смей, иначе разом потеряешь всю свою высокую отдельность!… Он молча обругал себя страдальцем в самом неприличном смысле, прогнал Земфиру прочь из головы и вновь нацелил на планету свой орбитальный объектив. Но, оказалось, кадр уже поплыл, пропала резкость, вся земля подернулась какой-то мутноватой дымкой. Отчаянным мыслительным усилием Кромбахер попытался эту дымку разогнать и что-нибудь опять увидеть сквозь нее, но не увидел ничего, кроме подобия лица, как если бы его, Кромбахера, лицо вдруг отразилось в ней, но нет, оно ничуть не походило на его лицо – и точно было не чужим. Кромбахер вздрогнул, на мгновение предположив, что видит отраженье Бога, из-за его, Кромбахера, плеча тоже глядящего на землю, но, повнимательней вглядевшись в смутные, как тень холма в воде, черты, он с неохотой и досадою узнал лицо ведущего любимой передачи “Мир нараспашку” Колупеева – и прежде, чем успел спросить себя, что делает в его отдельных мыслях доступный всем телеведущий Колупеев, внезапный скрежет тормозов вернул его из не доступных никому высот на плоскую и битую дорогу.
“ПАЗ” встал. Из-за плеча водителя Кромбахер видел зад стоящей впереди “тойоты”; ее правый поворотник помигивал – и правый глаз Кромбахера невольно замигал ему в ответ. “Тойота” тронулась, “ПАЗ” – следом; Кромбахера качнуло в тесном кресле. Вслед за “тойотой” ПАЗ свернул направо. Кромбахер понял: миновали Пирогово. Он оглянулся на бойцов. Их одинаковые головы, обтянутые трикотажем, дружно покачивались от плеча к плечу. Сейчас Кромбахер думал о них с нежностью: ребятушки… Он думал: отобрал законный выходной – и хоть бы кто из них поморщился или посмел вопросы задавать. Как вызвонил – все собрались, построились и без вопросов влезли в “ПАЗ”: вези, Кромбахер!…
В автобусе запахло гарью. Кромбахер приподнял рогожку на окне. Тяжелый черный дым слоями поднимался над обочиной. Похоже было, там горели автомобильные покрышки или обрывки рубероида – Кромбахер толком и не разглядел. Он опустил рогожку; закипая, отвернулся от окна: какое свинство, свинство, свинство! Повсюду, только подними рогожку, свинство; никто не может положить ему конец, поскольку все решили положить на все с прибором. Нельзя, нельзя ложить с прибором! Иначе: гарь, и вонь; иначе получается такое, что получилось буквально вчера. Отправил Люсю с сыном оттянуться в Бухте Радости – вернулась Люся вся в слезах, и сын, поглядывая на нее, тоже похныкивал. Какой-то хачик, гад, нагрел ее на шашлыке и чипсах, короче, обсчитал и накричал, когда жена пыталась выцарапать сдачу с тысячи рублей. В общих чертах, пусть и по-бабьи бестолково, жена сумела описать лавчонку хачика и ее местоположение: если от пристани идти – по левой стороне, от въезда на машине – справа; покрашена зеленой краской, но без вывески. Жаль, Люся не запомнила, откуда и какая лавчонка хачика по счету, но имя хорошо запомнила: Артур. Он и не думал ей, понятно, представляться, но она слышала: другие хачики ему кричали: “Артур! Артур! Иди сюда, Артур! Будем картошку с маслом кушать!”.
“ПАЗ”, разогнавшись на пустом шоссе, шел плавно и легко; Кромбахер вдруг встревожился: уж больно гладок был рассказ жены, больно легко ушла она от хачика без денег – с ее-то бешеным характером! И, кстати уж, когда она размазывала слезы по щекам, от щек несло какими-то ужасно сладкими духами – на что она купила эти новые духи? Ее бы бабьего ума хватило пустить остаток денег на духи, устроить сцену с хачиком при сыне, потом призвать его в свидетели, пустить слезу… Кромбахер попытался вспомнить, какие суммы и на что он выдавал жене в последние недели, но в памяти не суммы взбухли – формы Земфиры, их колыханье в минимаркете. Кромбахер устыдился. Отбросив виновато все сомнения, стал предвкушать, что скажет он Артуру, когда возьмет его за шиворот; он ему скажет, например: “Простил бы я тебя, да не могу, пойми: я ж человек железный”. Потом подумал: жарко, маска жжет, и хорошо бы искупаться, но, братцы, не судьба: кто же купается на службе!…