Зонтик на этот день - Вильгельм Генацино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
Мессершмидт разговаривал со мной по телефону крайне любезно, даже сердечно, можно сказать. Он говорил так, будто все эти годы только и ждал, когда я ему, наконец, позвоню. К тому же он оказался таким болтливым, что мне поначалу было даже слова не вставить, хотя, признаться, меня это не слишком огорчило. Он ударился в воспоминания о нашей студенческой молодости, и я был удивлен тому обилию подробностей, которые сохранились у него в памяти. Поскольку я в основном молчал, то мне не составило большого труда скрыть от него, что у меня, в отличие от него, наши студенческие годы никаких теплых чувств не вызывают. Минут этак через десять мне удалось все-таки изложить повод, по которому я ему звоню. До того Мессершмидт раза два прерывал наш разговор и спрашивал, не проще ли будет, если я прямо сейчас зайду к нему в редакцию. У меня нет ни малейшего желания тащиться в «Генеральанцайгер». Что я там потерял? Я бы лучше встретился с Мессершмидтом просто где-нибудь в кафе, но мне так и не удалось пробиться сквозь бесконечный поток слов, чтобы пригласить его куда-нибудь посидеть. Только в самом конце нашего разговора я сумел все-таки ввернуть фразу о том, что звоню я ему не просто так.
– А что случилось? – пророкотала трубка.
– Нет, ничего не случилось. Я звоню тебе, собственно говоря, по поводу Химмельсбаха, фотографа.
– Тоже мне, нашел повод, – говорит Мессершмидт.
– Что ты имеешь в виду?
– Знаешь, этот Химмельсбах, конечно, фигура трагическая. Хотя нет, ничего в нем нет трагического. Он просто никчемушный человек.
– Но ведь он уже что-то делал для вас?
– Он хотел, – говорит Мессершмидт, – но так и не сделал. Один раз он проспал и не пришел на встречу, потом дал фотографии, которые никуда не годились. Честно, ни к черту не годились, даже наш «Генеральанцайгер» не мог их поместить! – воскликнул Мессершмидт и рассмеялся. – В третий раз у него сломался фотоаппарат, а в четвертый он разругался в пух и прах с организаторами мероприятия или что-то в этом духе, не помню. В общем, с этим Химмельсбахом была одна сплошная морока.
– Ах вот оно что, – говорю я и на секунду умолкаю. Я лихорадочно соображаю, каким образом мне лучше преподнести Химмельсбаху неутешительные результаты моей разведывательной деятельности. При этом, правда, я испытываю некоторую досаду оттого, что Химмельсбах утаил от меня эту предысторию. Мог бы и сказать, хотя нет, я и сам уже понимаю, что именно эту предысторию он мне как раз и не мог рассказать.
– Слушай, ну чего мы всё об этом Химмельсбахе? – говорит Мессершмидт. – Давай заходи ко мне как-нибудь после обеда на чашку кофе. Ну, например, послезавтра, в четверг, у меня как раз никаких дел не будет. Хочется же повидаться.
Четверг – это сегодня, и я направляюсь в «Генеральанцайгер». Мне даже самому интересно, как выглядит сейчас Мессершмидт. В те времена, когда мы с ним встречались чуть ли не каждый день, он был еще совсем молодым, и я прекрасно помню, что Мессершмидт мне не нравился. Он возглавлял региональный комитет КПГ, и его деятельность сводилась главным образом к тому, что он сочинял листовки, печатал их, а потом распространял перед воротами крупных предприятий, призывая рабочих бороться за лучшую жизнь. Когда умер Мао, он организовал в городе несанкционированную демонстрацию. Ему удалось собрать кучку молодых людей, которые составили жидкую процессию. Во главе колонны шел Мессершмидт, держа в одной руке громкоговоритель, в другой – ящик из-под фруктов. Время от времени он забирался на этот ящик и, прижимая к липу громкоговоритель, произносил речь: «Центральный комитет с прискорбием сообщает о тяжелой утрате. Сегодня ночью в возрасте восьмидесяти двух лет скончался товарищ Мао Цзэ-дун…» Поразительно, что Мессершмидт говорил так искренне и так естественно, как будто его слушатели всегда были китайцами или станут таковыми в самое ближайшее время. Один из его перлов мне запомнился на всю жизнь: «Налгу скорбь, вызванную кончиной Великого Кормчего, мы воплотим в энергию созидания». Тогда мне на полном серьезе хотелось попросить Мессершмидта преподнести мне лично наглядный урок того, каким образом на практике осуществить это полезное воплощение. В конце концов именно эти его лозунги стали причиной того, что мы постепенно как-то отдалились, а потом и вовсе потеряли друг друга из виду, пока Мессершмидт не всплыл много лет спустя в редакции «Генеральанцайгер», куда он позвал работать и меня, в качестве внештатного сотрудника. Если бы Мессершмидт знал, что я не хуже него помню то золотое время, он, наверное, не стал бы так зазывать меня к себе. Конечно, я не собираюсь ему сегодня напоминать о том, о чем он вспоминать не хочет. Небольшое здание, в котором разместилась редакция газеты, находится за складскими помещениями двух крупных универмагов. Между бесчисленными пустыми коробками бродят кошки в поисках чего-нибудь съестного. Я смотрю на них какое-то время, и они мне очень нравятся. Почти перед самым входом в редакцию я впадаю в ступор, и мне непреодолимо хочется домой. В этот момент из редакции выходит хорошо одетый мужчина. В руках у него газета, свернутая в трубочку, он идет и похлопывает себя газетой по ноге. Я чувствую исходящий от него напор деловитости. Странно, но именно с этого момента я понимаю, что назад мне пути уже нет. На какое-то мгновение забрезжила надежда, что запас моих внутренних сомнений окончательно истощился и безнадежно устарел. Интересно, спрашиваю я себя, подвержена ли порче человеческая чувствительность, и если да, не является ли такая порченая чувствительность сама по себе уже продуктом порченой чувствительности; при этом хотелось бы знать, какие процессы лежат в основе превращения здоровой чувствительности в порченую. Может быть, Мессершмидт знает ответ на этот вопрос, думаю я с тихим злорадством. Через секунду я уже вхожу в дверь. Часть моего беспокойства тут же улетучивается, когда я обнаруживаю, что отдел объявлений по-прежнему находится слева от главного входа. Редакция располагается, как и прежде, на втором этаже. На лестнице мне попадается редактор отдела культуры Шмалькальде, который меня не узнает. Девятнадцать лет назад он собирал все, что анонимные разносчики рекламных проспектов из года в год засовывали ему в почтовый ящик. Из этого материала он хотел составить «Фундаментальную азбуку коммуникации», которая так никогда и не вышла в свет. Теперь Шмалькальде проходит мимо меня живым неизданным наследием и смотрит в пол. Я открываю дверь в кабинет Мессершмидта. Он сидит за столом и разрезает перочинным ножичком персик. Мессершмидт откладывает ножик в сторону, поднимается из-за стола и идет мне навстречу. Он располнел, и все лицо у него в красных пятнах, как будто его только что тошнило.
– Желтыми ботиночками обзавелся?! – восклицает Мессершмидт. – Знаешь, кто носил желтые ботинки? Гитлер и Троцкий! Диктаторы, друг мой, вот кто любит носить желтые ботинки!
Я никак не реагирую на это его замечание и сажусь. Мессершмидт обходит мой стул и включает кофеварку.
– Как дела? Что поделываешь? – спрашиваем мы друг друга одновременно.
Я уклоняюсь от прямого ответа и говорю, что живу, мол, себе помаленьку, ни шатко ни валко.
– Понятненько, – говорит Мессершмидт.
– А ты, у тебя-то как?
– У меня всё отлично, – говорит Мессершмидт. – Лучше не бывает! Даже не верится, что это всё со мной. Не жизнь, а сказка!
Кофеварка захрипела, и кофе полился неровной струйкой в стеклянный сосуд. Мессершмидт подошел к крошечной раковине, ополоснул две чашки и старательно вытер их.
– Ты же помнишь, как я воевал со своими родителями? Ведь никакой жизни от них не было! Хоть в петлю лезь!
– Это ведь твой отец не давал твоей матери выбрасывать его старые трусы и требовал, чтобы она сначала использовала их как половую тряпку, а потом еще пускала на мелкие тряпушки, которыми вы чистили обувь?
– Ну у тебя и память! Точно! Именно так оно все и было! – воскликнул Мессершмидт. – Пока я рос, меня не оставляло чувство, что мне нужно спасаться, неважно где и неважно как. И представь себе, только сейчас, сравнительно недавно, я наконец избавился от этого ощущения. Я даже сам не верю, что мне удалось спастись. Живу я замкнуто. Я так доволен, что сумел спастись, и теперь стараюсь держаться подальше от всякой шумихи. Я побаиваюсь людей, которые строят из себя невесть что, и потому не люблю культуру. Мне нужен покой, и этот покой я обрел здесь, в «Генеральанцайгер».
Мессершмидт наливает кофе и смеется. Он, как всегда, в своем репертуаре, ему обязательно нужно высказать свою позицию, он говорит так, как говорил всегда.
– Ну а ты? – бодро спрашивает он.
– Я, а что я? Я ничего, – говорю я как последний дурак.
– Никогда не забуду, – говорит Мессершмидт, – как ты лет восемнадцать тому назад потрясающе разобрал фильм «Касабланка», помнишь?