Наш корреспондент - Александр Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марк Федорович Лысько был очень разговорчивый человек. Положив на стол крупные руки с коротко обрезанными ногтями, красноватые от частого мытья в дезинфицирующих растворах, доктор ласково смотрел серыми выпуклыми глазами на обедавшего Серегина и говорил с чуть заметным украинским акцентом, который усиливался, когда доктор волновался.
Лысько рассказал о себе, о жизни в Западной Украине до присоединения к Советскому Союзу, о тех переменах, которые в ней произошли после 1939 года. Почти все, о чем рассказывал доктор, было известно Серегину из газет, но теперь он слышал это от очевидца, от человека, который три года назад жил в капиталистическом мирз.
— Вы знаете, что такое советский человек?! — патетически восклицал доктор. — Вы сами советский человек, но вы себя не знаете. Люди не обращают внимания, среди кого живут. Им все это привычно. Вы знаете, скажем, Иванова пятнадцать лет. А Петрова — десять лет. А Семенова — двадцать. Они кажутся вам обыкновенным людьми. Но нет, вы их плохо знаете. А у меня свежий глаз. Три года я размышляю, что же такое советский человек? И не перестаю удивляться. О, я много наблюдаю. У нас есть раненый Казаков, у него ярко выражены черты советского человека. Это — герой. Он уже умирал, он был убит. Он попал к нам с того света!
— Казаков? — спросил Серегин. Фамилия показалась ему знакомой. Ну, конечно! О нем рассказывал Тараненко после возвращения с «Черепахи». — Он политрук? Я о нем слышал.
— Да-да, политрук, — обрадовался доктор, — об этом человеке должны слышать все.
И он восторженно рассказал историю политрука Казакова.
…В том жестоком бою за вершину «Черепахи» Казаков сражался до последнего патрона. Когда последний патрон был израсходован, гитлеровцы бросились, чтобы взять политрука живым. Они бежали к нему с трех сторон, с четвертой — за спиной Казакова — был почти отвесный обрыв, поросший колючим терном. Несмотря на то, что бой был очень горячим, Казаков ни на минуту не впадал в слепой азарт и не терял способности рассуждать. Последний патрон, который в таких случаях обычно оставляют для себя, он израсходовал не сгоряча, а вполне сознательно. Он отчетливо видел подбегавших к нему немцев, заметил, что у одного из них сильно запылилось лицо, а у другого — очень волосатые, обнаженные до локтей руки. Он ясно понимал, что гитлеровцы хотят захватить его в плен, что допустить этого нельзя. И в полном сознании всего, что происходит, он снял с пояса ручную гранату, оставленную им для себя вместо последнего патрона. Желая и смертью своей нанести урон врагу, он расчетливо выждал, когда немцы приблизятся, спокойным движением встряхнул гранату, чтобы сработал ударный механизм, и бросил ее себе под ноги. Граната откатилась и легла в двух шагах от Казакова. Он злорадно услышал испуганные восклицания немцев, бежавших к нему, подумал о том, Что граната взорвется как раз во-время, и закрыл глаза. И тотчас же мелькнула мысль, что теперь уже нет необходимости беречь глаза. В этот момент граната взорвалась.
Казаков почувствовал, что в него будто вонзился десяток острых игл: в щеки, в грудь, в ноги. В лицо ударил горячий кислый воздух. Сейчас он должен умереть, но прошла неимоверно долгая секунда, другая — и Казаков понял, что он жив. Он открыл глаза. Прямо у его ног лежал гитлеровец, обхватив голову волосатыми, обнаженными до локтей руками. Между его пальцами текла кровь. Рядом в неестественной позе лежал второй автоматчик. Но поднимались оставшиеся в живых другие немцы, и они, конечно, могли теперь взять в плен безоружного Казакова. И когда поднялся один из них, с багровым, испуганным и злобным лицом, и шагнул к Казакову, яростно крикнув что-то по-немецки, Казаков отступил назад и покатился вниз с кручи. Кусты терновника больно хлестали его колючими ветвями. Казаков безуспешно пытался ухватиться за что-нибудь, что могло бы замедлить падение. Потом он так ударился о ствол дерева, что потерял сознание.
Очнулся он уже в темноте. Очень долго лежал неподвижно, стараясь понять, где он и почему так мучительно болит и ноет все тело. Подняв голову, чтобы осмотреться, он едва удержался от стона. А стонать было нельзя: кто знает, не находится ли он поблизости от немцев, — но и терпеть было невероятно трудно. Каждое движение причиняло острую боль, даже дышать он мог, только хватая воздух мелкими и частыми глотками, — при каждой попытке вздохнуть глубже ему жгло бок будто раскаленной иглой. С величайшими усилиями удалось сесть, привалившись к стволу дерева. Скорее угадав, чем разглядев закрывающий звезды скат высоты, Казаков ориентировался и определил, куда ему надо двигаться. Он не колебался, зная, что оставаться на месте опасно.
Казаков пополз. Первые движения были нестерпимо мучительными; у него болели все суставы, мышцы, каждый сантиметр израненной, исцарапанной кожи. Боли были всякие: колющие, режущие, тупые… И все они сливались в одну огромную, хватающую за сердце боль, которая минутами лишала его сознания.
Уже через несколько метров им овладело непреодолимое желание лечь и не шевелиться, но сознание твердило, что останавливаться нельзя. Вскоре ему стало даже немного легче: наверно, притерпелся к боли. Он полз по-пластунски, опираясь на локти и подтягивая тело. Рассвет застал его в овраге, на дне которого бежала в казнях тоненькая струйка воды. Он дотянулся до нее распухшими губами, долго и жадно пил.
Весь день Казаков пролежал в кустах. К вечеру все тело его горело, и он часто терял сознание, но продолжал ползти и в бессознательном состоянии. Он замечал это потому, что вдруг приходил в себя перед каким-нибудь препятствием. Утром на него наткнулись наши бойцы. Он понял, что это свои, и, облегченно вздохнув, впал в длительное беспамятство.
— Когда его положили на операционный стол, — закончил свой рассказ доктор, — мы ужаснулись. Мы видели многих тяжело раненных, но это было что-то страшное: все тело — огромный кровоподтек, все в ранах, царапинах, ссадинах… Перелом трех ребер… В нем сидело семнадцать осколков… Слушайте, если он не умер от разрыва гранаты, то он должен был неминуемо умереть теперь — от ран и ушибов. Но не умер! — ликующе воскликнул Лысько. — Он живет и уже думает о том, чтобы вернуться в строй.
3Поперек небольшой комнаты стояли четыре койки, так что оставался узкий проход между ними и стеной. На первой койке лежал раненый с бритой удлиненной головой, сосал не то конфету, не то сахар и читал книгу. Когда Серегин и Лысько вошли, он бросил на них быстрый взгляд и перевернул страницу. Вторая койка была пустой. Из решетчатой спинки третьей высовывались длинные ноги Тараненко, который что-то писал, держа блокнот на животе. Увидев Серегина, он сунул раскрытый блокнот под подушку.
— Здорово, старик! — он обрадованно протянул Серегину руку. — Вот молодец, что приехал! Ну, как там? Да садись прямо на койку.
— В редакции ничего существенного не произошло, — сказал Серегин, садясь на пустую койку. — Все желают тебе поскорее вернуться, но, конечно, полностью излечившись. И вот прислали тебе…
Он протянул Тараненко флакон военторговского одеколона, припахивающего маринадом, и плитку шоколада.
— А здесь — письма.
Это была его выдумка: написать всем на одной длинной полосе газетной бумаги. Раскручивая этот рулон, Тараненко читал письма Макарова, Станицына, Данченко и других. Он хмурился, желая скрыть свою растроганность, лотом, не дочитав до конца, стал слегка дрожащими руками сворачивать рулон.
— Я после, прочитаю, после.
Отвернувшись от Серегина, он спрятал рулон под подушку. Будто не замечая его волнения, Серегин смотрел на веселенький трафарет, украшавший стены, — до войны здесь был дом отдыха, — потом глянул на четвертую койку, стоявшую у самого окна, занавешенного непроницаемой шторой из противоипритной бумаги. Человек, лежавший на этой койке, укрылся с головой серым одеялом и, должно быть, спал.
— Ну, спасибо, что не забыли меня, — сказал Тараненко. — Значит, все без изменений? А что слышно о наступлении?
— Да слухов много, но точно ничего неизвестно. Ты скажи, как себя чувствуешь, как здоровье?
— Обещают скоро выписать, — ответил Тараненко. — Боялись, что кость затронута, но ничего, обошлось. Первое время придется ходить с деревянным адъютантом, а потом разойдется.
«Деревянным адъютантом» называлась обыкновенная палка. Многие офицеры, особенно с наступлением распутицы, пользовались ею во время перехода по горам.
— Где был за это время? Какие материалы сдавали? Рассказывай!
Серегин принялся обстоятельно рассказывать о жизни редакции. В то же время он заметил, что, пряча под подушку свиток с письмами, Тараненко слегка вытолкнул из-под нее раскрытый блокнот. Серегин был любопытен. Скосив глаза, он заглянул в блокнот и увидел короткие строчки и слова «боя — тобою». Его начальник, суровый капитан Тараненко, начал писать стихи!