Дорога великанов - Марк Дюген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней мою просьбу удовлетворили и взяли работать в библиотеку. Стаффорд и начальник прачечной меня поддержали; последний отрекомендовал меня как дисциплинированного человека, способного жестко организовывать работу. Я не просто так выбрал библиотеку. Я правда собирался читать как можно больше. Лелеял надежду проштудировать книги по психиатрии, чтобы лучше себя понять, начал с работ об извращениях и вскоре преуспел. Я представлял себе, как протекает болезнь и какова в ней роль отца. Однажды вечером, пока остальные пациенты смотрели по телевизору футбольный матч, Стаффорд принялся рассказывать мне о своем отце: о его жестокости, трусости, презрительном отношении к сыну. Затем сменил тему, посоветовал мне прочесть «Америку» Кафки[46], однако не объяснил зачем. Я до сих пор не прочел – и, наверное, так и не узнаю, ни что имел в виду Стаффорд, ни при чем здесь его отец.
Убедившись в своих силах, я обратился к священнику больницы, пятидесятилетнему мужику с тусклым взглядом. Католиков среди заключенных было немного. Первым делом меня спросили о моей мотивации. Я объяснил, что дьявол не покидал меня с рождения и что с детства я проводил сатанинские ритуалы – в одиночку или вместе с младшей сестрой. Пришлось также сказать, что, с моей точки зрения, если Бог и существует, то давно обо мне забыл. Я ни разу не чувствовал его благодати. Однако я верил в Христа не как в Сына Божьего, а как в гуру человеческого рода. Священник спросил, намереваюсь ли я когда-нибудь поверить в Бога. Мой ответ его порадовал: я бы с удовольствием поверил в Бога. Мы договорились проводить вместе по два часа каждую неделю.
Я желал, подобно змее, которая освобождается от старой кожи, освободиться от оков своего детства и больше никогда не просыпаться с эрекцией после навязчивых сновидений. Периоды оптимизма сменялись в моей жизни темными временами. Мне казалось, что я никогда не справлюсь с собой, что я потеряю контроль. Я становился мрачным; боялся, что от судьбы не уйти; распадался на части; чувствовал себя живым мертвецом, который продолжает ходить по земле, не ощущая ни радости, ни скорби. Я ждал неминуемой смерти, естественной смерти, которая, в противовес всякой логике, никак не наступала. Контраст между моим волюнтаризмом и бессилием ставил меня в тупик: я оказывался посторонним для собственной жизни и равнодушным к собственному бытию.
– Человеческое дитя, даже если оно рождается в срок, рождается преждевременно. Девять месяцев оно проводит в водной среде, в амниотическом мешке[47], питаясь через пуповину, похожую на трубку водолаза. Рождение человеческого отпрыска – изначально мероприятие весьма болезненное. Где бы мы ни были – в городах, в саванне, в океане, в лесах, – мы не слышали ничего более душераздирающего, чем плач младенца. Смерть идет за ним по пятам, и, в отличие от детенышей животных, ребенок обретает автономию далеко не сразу. Младенец кричит о своей слабости, о своей неестественной среде обитания, о своей постоянной зависимости: ведь он фактически рыба, выброшенная на сушу. Он кричит о том, что не желает оставаться в плену у своей матери. Внутриматочная беременность полностью определяет ребенка как существо, подчиненное матери. История человека – это история потерянного рая. Периоды прострации, которые ты описываешь, весьма напоминают приступы аутизма. Это возвращение к тишине, к спокойному покачиванию на волнах, к беззаботности и отсутствию какой-либо угрозы. Я не говорю, что ты аутист, Эл, ты далеко не аутист, но некоторые симптомы этой болезни налицо. Ты замыкаешься в себе, потому что мать в свое время не защитила тебя от мира, породив у тебя, таким образом, страх смерти, с которым ты борешься, готовясь к неминуемой гибели. Я знаю, что твои фантазии об обезглавливании отступают, когда ты переживаешь упадок сил, и, наоборот, вспыхивают, когда ты хочешь жить. Это может показаться противоречивым, но это так. Мы должны устранить противоречие, чтобы ты мог покинуть больницу. Нам нужна стабильность, постоянство желаний, психологическая устойчивость. Знаешь, Эл, я много думал о твоих дурных мыслях. Я долго сомневался, но думаю, что это в какой-то степени страх кастрации. Прошу тебя быть искренним в своих ответах. Могу я на тебя рассчитывать? Отлично. Скажи, можешь ли ты себя удовлетворить, никого при этом не обезглавив? На подсознательном уровне ты считаешь, что мать кастрировала тебя. Из-за нее ты не способен испытывать нормальное сексуальное влечение. Ты пытаешься защитить себя от кастрации, отрубая головы девушкам. Ты пытаешься расквитаться с матерью. Я пока что не до конца уверен в своих выводах, но думаю, что решение проблемы не за горами. Мы справимся, Эл.
25
С Лейтнером мы тогда говорили в последний раз. В пятницу вечером. Он сказал мне, что работы нам хватит еще года на два, прежде чем я смогу жить на свободе и наслаждаться. В следующий понедельник после полудня я снова пришел на сеанс. Однако вместо доктора я обнаружил у него в кабинете двух зловещих чиновников в черных костюмах и в галстуках. Они приказали мне вернуться в комнату и заявили, что сеанс терапии отменен. Я спросил, где доктор Лейтнер, но мне не ответили, и по лицам я понял: дело серьезное. После обеда я отправился в школу, а на следующий день явился на консультацию. В кабинете Лейтнера меня ждал другой психиатр, крайне взволнованный, переживающий свалившуюся на него ответственность. Он попросил меня присесть и назвал себя моим новым терапевтом. Он был старше Лейтнера.
Опустив глаза и погрузившись в чтение моего досье, новый доктор сообщил о смерти Лейтнера. Я сказал, что смерть для меня лишь тогда смерть, когда известны ее причины. Тогда новый доктор уточнил, что Лейтнер утонул, когда рыбачил на севере штата. Бурное течение унесло его, тело нашли в трех километрах от места рыбалки.
Собеседник показался мне расстроенным. В такие моменты никогда не знаешь, расстроила ли человека потеря знакомого или перспектива собственной смерти. Я удивился. Не могу сказать, что я был потрясен, – скорее, эмоционально нейтрален. Мне нравился Лейтнер, я ценил его. Он относился ко мне доброжелательно, как никто и никогда, за исключением, может быть, моего отца. Новый док боялся, что я расскажу о несчастном случае другим пациентам, он еще плохо меня знал. Почувствовал ли я горечь утраты? Хотелось ли мне заплакать? Нет. Интересно, что теперь я мог представить себе Лейтнера мертвым так же легко, как живым. Не знаю почему. Всем людям не хватает опыта смерти. Меня слегка лихорадило. Новый психиатр не имел с Лейтнером ничего общего. Он был благодарен за то, что мы быстро приступили к работе, словно ничего не произошло. Другие пациенты замыкались в себе и дни напролет оплакивали свою единственную связь с миром. Я – нет. Я четко понимал, что совсем не хочу лечиться у нового терапевта и что пришло время выйти на свободу. Нельзя исповедоваться всем подряд.
Я быстро осознал, что Уэлтон – полная противоположность Лейтнера. Он стремился всему дать название, обозначить каждую патологию. Обожал классификации и стремился сделать из психиатрии точную науку. Раньше он работал военным психиатром – тестировал парней, которые притворялись психами, чтобы их не призвали во Вьетнам. Затем лечил тех, которые возвращались из Вьетнама настоящими психами.
Вскоре я рассказал доку о своем отце, о его службе в спецвойсках, и таким образом быстро добился к себе доверия. Я стремительно реализовывал план. К счастью, Лейтнер оставил очень мало записей обо мне. Зато сохранились отчеты – в частности тот, благодаря которому мне позволили вернуться в школу. Я знал, что новый док хочет подогнать мой случай под определенную схему, а затем получить подтверждение моего выздоровления, поэтому я ни словом не обмолвился о своих фантазиях и дурных мыслях.
За несколько месяцев я проглотил множество книг по психиатрии. Уэлтона впечатляли мои знания. Он даже взял меня к себе ассистентом, чтобы тестировать больных. Мне это не нравилось. Не знаю зачем, но я отпустил усы, как у Уэлтона, – он был тронут.
Я сказал ему, что, убивая бабушку, чувствовал такую же ответственность, какую чувствует солдат, защищая свою семью. Док, разумеется, оценил мое заявление: ведь до того как стать врачом, он служил в армии – я сразу догадался. Жаль только, что Уэлтон проявил крайнюю неуверенность в себе и решил подвергнуть меня шоковой терапии. Он даже точно не знал, необходима ли она, но хотел устроить мне электрошок для профилактики. Может, он считал, что таким способом повлияет на мозговые волны. Я вспомнил об электрическом стуле своего детства, однако ничего не сказал. Мне дали мощное седативное средство, а затем взгрели, как лабораторную крысу. Один из эффектов шоковой терапии заключается в том, что пациент забывает ощущение от электрошока. После десятой процедуры Уэлтон решил: во мне достаточно электричества, чтобы осветить все дома Америки, и сеансы прекратились.