Авиатор - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь я очень хотел поговорить с Блоком. Я, который мало чего знаю на память, выучил его стихотворение “Авиатор”. Вот его начало:
Летун отпущен на свободу, Качнув две лопасти свои, Как чудище морское – в воду, Скользнул в воздушные струи.
Для меня даже узнали номер телефона Блока, но я так и не позвонил. Этот номер я про себя днем и ночью повторял. Я и сейчас могу его назвать: 6-12-00.
ЧетвергИз Кеми нас везли на барже “Клара Цеткин”. В наглухо задраенном трюме, лишенном света и воздуха. В партии заключенных я садился на баржу одним из последних и оказался на лестнице у самого выхода. Людей там было меньше, а сквозь щели палубного люка просачивался морской воздух. Это спасло мне жизнь. Многие из тех, кого затолкали в трюм первыми, были раздавлены или задохнулись.
Спустя примерно час после того, как мы отчалили из Кеми, разыгрался шторм. Волны Белого моря меньше океанских, но переносятся труднее – может быть, как раз из-за малой своей высоты. Самых слабых с первой же качкой начало рвать. Люди были набиты в трюм, как сельди в бочку, они блевали на себя и на окружающих. От этого плохо становилось даже тем, кто обычно не боялся качки.
Но худшее было впереди. Когда корабль стал переваливаться с борта на борт, раздались душераздирающие крики. Это гибли те, кто стоял у бортов. Тысячепудовая человеческая масса прижимала их к ржавому железу баржи и расплющивала в лепешку. Когда позже их изуродованные тела тащили по пристани, за ними тянулся след кровавого поноса.
Меня тоже рвало – просто выворачивало наружу. Страх утонуть, охвативший было меня в первые минуты качки, быстро прошел. Возникшее безразличие рисовало мне картину прозрачных холодных глубин, где меня больше не рвет и не слышно криков умирающих. Где нет конвоя. В те страшные часы я почему-то не думал о том, что даже на дне никому из нас будет не выбраться из этого мрака и смрада, что даже на конечной глубине ржавый люк “Клары Цеткин” останется задраенным, и нам предстоит вечно плавать в собственном кале и блевотине.
В Бухте Благополучия на пристань нас выгоняли пинками. Тех, кто был не в состоянии двигаться, велено было тащить другим заключенным. И те, кто шел, и те, кто не мог ходить, чувствовали примерно одно и то же. Мы были счастливы, что остались живы, потому что ничего страшнее чрева “Клары Цеткин” никто из нас в своей жизни не видел. Тогда нам казалось, что и не увидим.
На берегу нас построили в шеренги и стали учить отвечать на приветствие начальства. Мы кричали “Здра…” командиру отделения, командиру роты и начальнику лагеря. Начальник лагеря Ногтев покачивался, пьяный, перед шеренгами и выражал недовольство приветствием, потому что мы кричали недружно. После всего пережитого в море не оставалось сил. Очень хотелось спать. Чтобы не заснуть, я глубоко вдыхал морской воздух, который был частью прежнего вольного мира. Значит, думал я, часть этого мира в нашей жизни всё же остается.
Мы повторяли свое приветствие бессчетное количество раз. Ветер разносил его по всему острову, но от этого оно не становилось лучше. Наше здра Ногтев считал недостаточно бодрым, да так оно, надо думать, и было. Для бодрого здра нам просто не хватало сил. Кричали урки и академики, епископы и царские генералы, но их голоса не сливались в единый крик. Я стоял в первой шеренге рядом с генералом Миллером. Это был боевой генерал, прошедший Великую войну, довольно еще молодой. Вокруг нас летали чайки, я прислушался – они тоже кричали здра, и, видимо, лучше, чем мы, потому что претензий к ним у Ногтева не было. Наверное, на мгновение я все-таки заснул…
Когда я открыл глаза, Ногтев уже направлялся к нам. Я был уверен, что из-за меня. Что мой невоенный вид вызвал ярость начальника лагеря, и теперь он идет со мной расправиться. Но – нет: шел он не ко мне, а к Миллеру, образцу порядка и подтянутости. Наметанным глазом Ногтев сразу заметил того, кем сам он стать никогда не смог бы. Приближался в своей кожанке пружинящей походкой, шпана шпаной. На ходу доставал наган.
– Как стоишь перед начальником?! – заорал Ногтев. – Ешь начальника глазами, сука!
Миллер спокойно смотрел на Ногтева. Поправил вещмешок на плече, и в этом движении не было ни суеты, ни страха. С хрустом кожанки Ногтев приставил наган ко лбу генерала, несколько мгновений помедлил. В эти секунды я решил, что теперь он уже не выстрелит. Узко посаженные глаза. Пропущенный волосок на выбритых монгольских скулах. В таких случаях промедление – это отмена.
Ногтев выстрелил.
Два вертухая за ноги оттащили убитого к будке караульного. Уходя, прихватили вещмешок. Тело осталось лежать в странной позе – на боку, с неудобно подвернутой рукой. Глаза – открыты. За происходящим на берегу генерал продолжал наблюдать с прежним спокойствием.
Потом нас обучали поворотам. Мы поворачивались направо, налево и кругом, и нас обвевало теплым летним ветром, потому что даже на Соловках лето бывает теплым. В этом ветре запах сосновой смолы и таежных ягод смешивался со свежестью моря. Белое море пахло не так, как южные моря, но свежесть его проникала в каждую клетку тела. Незаходящее северное солнце блестело на гребнях волн. Мы стояли спиной к бухте, но, когда поворачивались, этот блеск был виден и по-настоящему меня радовал. Он напоминал мне море в окрестностях Алушты, где мы с родителями отдыхали в 1911 году.
ПятницаДа, Алушта. Жили в Профессорском уголке на даче юриста Гиацинтова, который в свое время руководил магистерской диссертацией отца. Когда выяснилось, что лето 1911 (?) года семья Гиацинтовых проведет в Ницце, старик предложил пожить на его крымской даче бывшему ученику. Так мы оказались в Алуште – точно, в 1911 году.
Профессорский уголок располагался в получасе ходьбы от почтовой станции. За десять копеек туда можно было доехать на линейке, но линейкой мы почти не пользовались. На станцию ходили пешком, это была наша вечерняя прогулка. Шли мимо кипарисов, олив и кустов можжевельника, вдыхали влажный, пахучий воздух. Питерский воздух тоже влажен, но его влажность холодна и неприятна, она, я сказал бы, неласкова. То, о чем пишу сейчас, я тогда еще не мог выразить, но чувствовал очень хорошо.
Пляж. Я немыслимо любил пляж. Звук прибоя – праздничный, густой, как басы в оркестровой яме. Катание мокрым по песку, чтобы потом еще раз – в воду. И затем уже окончательно на песок – с ушами, полными воды. Рядом – крики, удары по мячу. Они волнуют воду в ушах, но не пробивают ее, слышны словно издалека. Переваливаешься на бок, и водяная пробка откупоривается, невидимой струйкой стекая по уху. Резкость звуков возвращается. Посреди неба – солнце. Смотришь на него сквозь неплотно сомкнутые пальцы – вот, кажется, оно их сейчас прожжет. Края пальцев уже, между прочим, розовы.
Пляжное строительство. Мокрый песок стекает со среднего пальца, застывает в виде башенки. Со стороны моря – стены, укрепленные камешками. До них лениво – краем, пеной – докатываются волны. Стены противостоят волнам недолго, а затем их нужно наращивать, углублять перед ними ров. Быть владельцем замка – хлопотное, в общем, дело.
Владельцев двое – я и Митя Дорн, сын известного московского хирурга. Замок мы укрепляем против возможного нашествия дикарей, которое ожидается (естественно) с моря. Дикари свирепы, а речь их гортанна и непривлекательна. Людоеды. Прибывают в пирогах, съедая всех на своем пути. А нам с Митей так хорошо, так безопасно на нашем зеленом островке. Из верхушек сторожевых башен растут ветки кипариса, они красиво шевелятся на ветру.
Время от времени накатывает сильная волна. Проходясь вдоль наших укреплений, она не то чтобы разрушает, но размывает, сглаживает их контуры. Делает на несколько сотен лет старше – вроде алуштинской крепости, которая здесь недалеко скрыта в зелени. Я произношу про себя слово “Алушта” и открываю совершенно новые его качества. Какое мокрое и блестящее слово – просто арбуз на солнце. Алушта… Митя Дорн наблюдает, как шевелятся мои губы, но ни о чем не спрашивает.
Вот мы идем с пляжа, в коротких штанах и рубахах, на головах панамы. Нам стыдно носить детские панамы, но отец Мити объясняет, что… Я не слышу слов врача, в голове пляжный туман и усталость. Наблюдаю движения его волосатых рук с выпуклыми косточками на запястьях. Длинные, будто созданные для скальпеля, пальцы – он ими режет, режет, режет человеческую плоть. Волосы на фалангах пальцев выгорели, видны только, когда их намочишь.
Под одеждой начинает чувствоваться морская соль, она стягивает кожу. Когда опускаю голову, на шею попадает солнце. После купания его жар приятен, и я иду с опущенной головой. Под ногами гравий, веточки кипариса, изредка – жуки и гусеницы. Этих беру в ладонь, и они делают вид, что умирают. Знаю, что хитрят, но, в свою очередь, делаю вид, что верю: осторожно кладу их на траву. Сколько раз впоследствии мне хотелось притвориться мертвым – чтобы меня вот так же положили на траву и больше не трогали. Так ведь не верили, ждали смерти всерьез.