Гиршуни - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты у Маргариты Степановны выясняла? Может, она…
— Что «она»?! — закричала мама, словно ее ударили. — Что «она»?! Она такая же пьянь, как и все остальные! Лучше уж никому! Не дом, а кабак! Кабак! Сил моих…
Последние слова мама выкрикивала, уже убегая в кухню, так что окончания я не расслышала, но этого и не требовалось: фразу «сил моих больше нету» мама произносила как минимум по десять раз на дню. Нечего и говорить, что после этой неудачной попытки прояснить ситуацию мне стало еще страшнее.
Сама смерть представлялась мне неопасной — в виде моей умершей бабушки, которая сидит на скамеечке где-то там, неизвестно где, терпеливо поджидая, когда я, наконец, покажусь на дальнем краю пустыря. Но вот горя мне решительно не хотелось. Слово «горе» ассоциировалось с мамиными слезами и с отцовской беспомощностью, что само по себе являлось достаточно пугающим комплектом. И все же труднее всего оказалось противостоять неопределенности угрозы: я никак не могла предположить, что именно ожидает меня на лестнице или в лифте. Ну почему, почему я не добилась в свое время четкого объяснения от бабушки? Тогда мне хватало того, что она со мной, а теперь, когда бабушка пересела на другую скамейку, вдруг оказалось, что спрашивать некого. Смерть — это когда уже не можешь спросить о том, чего не удалось выяснить вовремя.
Взрослому страху обычно требуются детальные приметы: всякие когтистые слизистые лапы, слюнявые клыки, пыточный станок, кровь, стекающая с зазубренного ножа, блестящие никелированные инструменты для выдергивания ногтей. Но сознание десятилетней девочки в состоянии пугаться еще и чего-то совсем неопределенного — такого, что невозможно представить в виде конкретного существа или предмета — это-то и есть настоящий, чистопородный, беспримесный ужас.
Он охватывал меня немедленно, едва лишь я открывала дверь в наш полутемный, воняющий кошачьей и человеческой мочой, загаженный, обожженный, изуродованный подъезд. Затаив дыхание и стараясь не смотреть в темные провалы коридоров, разбегавшихся в обе стороны от обугленных почтовых ящиков, я кралась мимо исцарапанной двери лифта к первому лестничному маршу, который вел вверх, к свету, к окну, откуда еще видны были улица, пустырь и школа — все то, что принадлежало обыденному, привычно-спокойному миру. У окна я на мгновение переводила дух, хватая из заоконного пространства добавку душевных сил, — подобно тому как тонущий, всплывая, выхватывает из воздуха еще один глоток жизни, и продолжала свой панический бег домой, на третий этаж, к спасению, ключ от которого болтался под моим перехваченным судорогой горлом.
Подъезд был полон звуков вполне конкретного происхождения: где-то хлопала дверь, в подвале ссорились кошки, крысы затевали судорожную возню в мусоропроводе, шуршали шаги, журчали трубы, звенел трансформатор, насвистывали сквозняки, да и сам дом вздыхал и позевывал, как вздыхает и позевывает любое человеческое жилье. Но для меня… для меня все это обычное многоголосье сливалось во всеобъемлющую какофонию ужаса. Это Оно, неведомое и оттого еще более страшное, ворочалось в коридорных тупиках, потягивалось, просыпалось, принюхивалось, поблескивало бесчисленными глазами, скалило зубы, цокало когтями по ступенькам… Оно уже почуяло меня здесь, в своих владениях, Оно уже собирается в погоню, выползает из своей ужасной норы, преследует меня! Я слышала за собой мягкие шлепки его шагов, невнятный шорох его движения, я чувствовала на своей спине его жадный взгляд, его жаркое вонючее дыхание.
До своей квартиры я добегала, уже почти обезумев от страха, нащупывала ключ, с пятой попытки втыкала его в разношенный замок и распахивала дверь ровно настолько, чтобы успеть просочиться в образовавшуюся щель — просочиться и тут же захлопнуть, отгородиться, спастись, прислониться спиной к родному коричневому дермантину, весело подмигивающему блестящими ребристыми шляпками обивочных гвоздиков: «Ты дома, Машенька, ты дома. Бояться больше нечего. Ты дома.»
Так продолжалось изо дня в день, с редкими перерывами на выходные. Но я знала, что удача не может сопутствовать мне бесконечно, что однажды я споткнусь, упаду, прилипну к стене, зацеплюсь за железную решетку перил, скачусь со ступенек прямо в лапы, прямо в зловонную пасть торжествующего Оно. И вот однажды это действительно произошло. Уже добежав до двери, я в ужасе обнаружила, что ключа на моей шее нет. Ключ потерялся, исчез, а я даже не заметила, как это произошло, как оборвалась ленточка, которая удерживала его на моей шее, которая удерживала меня в живых над пропастью страшного Оно, неотвратимо подступающего к самым моим ноздрям.
Я отчаянно ударилась в дверь всем телом — она даже не дрогнула. Я вжала кнопку звонка — он сочувственно отозвался мне из пустой квартиры, словно говоря: «Прощай! Я здесь, внутри, а ты — снаружи. Ты никогда больше не увидишь того, что вижу я: ни кухни, ни прихожей, ни обернутой одеялом кастрюли с картошкой в углу дивана, ни маминого платья на стуле, ни отцовского телевизора, ни узора обоев, ни даже этого коричневого дермантина с моей стороны входной двери… Прощай! Ты уже не наша…» И это было так обидно, так несправедливо, так страшно, что я чуть не умерла от горя и обиды прямо там, на месте. Помню, в моей голове промелькнуло, что бабушка наверняка имела в виду именно такую ситуацию.
И тут из общего, грохочущего в моих ушах гама подъездных звуков вдруг явственно выделились чьи-то шаги. Сначала еле слышные, словно крадущиеся, они постепенно становились все громче и громче… они приближались… они направлялись в мою сторону! Чьи-то!.. Это сейчас я говорю «чьи-то», а тогда у меня не было на этот счет никаких сомнений: меня настигало Оно, собственной персоной. Не в силах встретить его лицом к лицу, я отвернулась от лестницы, уткнулась лбом в дверь своей родной, но такой недоступной теперь квартиры и зажмурилась.
Ритм шагов замедлился, затем ускорился, затем замедлился снова. «Скорее бы уж,» — думала я, обмирая от страха. Наконец Оно остановилось прямо у меня за спиной, переступило с ноги на ногу и поинтересовалось голосом, показавшимся мне громовым:
— Ты чего вопишь? Что случилось?
Только теперь я обнаружила, что кричу, вернее, скулю на одной тонкой пронзительной ноте. Еще я поняла, что Оно не уничтожило меня немедленно, а это могло означать его определенную склонность к переговорам, то есть к оттягиванию развязки. Я инстинктивно ухватилась за представившуюся возможность. Сначала я перестала визжать, а потом осторожно попробовала завязать знакомство:
— Ты… Оно?
Оно озадаченно помолчало, хмыкнуло и переспросило:
— Оно? Вообще-то нет, но если это поможет… Тебя что, домой не пускают? Слушай, может, повернешься?
Я повернулась. Передо мной стоял щуплый очкастый мальчик примерно моего роста, со школьным ранцем на плече. Лицо его показалось мне смутно знакомым, но я не смогла вспомнить, откуда. Впрочем, времени вспоминать не было. Очкарик настолько не тянул на образ ужасающего Оно, выглядел таким комичным контрастом с моей недавней всепоглощающей паникой, что я вдруг начала хохотать, столь же безудержно, как боялась за минуту до этого. Наверное, вместе с истерическим хохотом из меня выплескивалось напряжение, скопившееся за несколько недель устрашающих путешествий по лестничным маршам нашего подъезда.
Я прямо-таки корячилась от смеха, а мальчик все так же недоуменно топтался передо мной — нескладный, мешковатый, некрасивый, смешной, с ушами, огромными, как у Чебурашки. Вот пишу об этом сейчас, по прошествии стольких лет, и вижу его так же ясно, как тогда, каждую деталь: школьный пиджак, купленный на вырост — экономно, но не слишком оправдано, поскольку бедняга рос явно медленней планового графика, отглаженный пионерский галстук, жидкие волосы, толстые стекла очков и, главное, эти уши, уши… ой, не могу…
Но, учитывая обстоятельства нашей встречи, думаю, никто не удивится, если я скажу, что в тот момент он показался мне прекрасным. Еще бы. Очкастый мальчуган повлиял на меня больше, чем кто бы то ни было во всей моей последующей жизни. С тех пор я уже не боялась ничего, и подъездов в том числе. Потому что мир вовсе не страшен. Наоборот, он красив и чуден. А зло и ужас живут только в нашей голове, мы сами придумываем для себя всех этих Оно. Причем некоторые увлекаются настолько, что раздувают Оно внутри самих себя, а другие видят в первых подтверждение своим придуманным страхам. Глупости. Достаточно открыть глаза, повернуться и посмотреть. И увидеть щуплого смешного очкарика с чебурашкиными ушами. Так я думаю, так я живу. Возможно, это тоже неправильно, но — что такое «правильно»? Как говорил Че, правильна та модель, которая облегчает существование. Причем чем сильнее облегчает, тем она правильней.
— Ты что, дура? — обиженно спросил мальчик и повернулся уходить.