Запах искусственной свежести (сборник) - Алексей Козлачков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я очнулся, то понял, что был кем-то влачим за воротник и ремни по камням к этому самому вожделенному повороту, до которого я не добежал метров двадцати, и каждый рывок отдавался болью в простреленной руке и ноге. Кто-то изо всех сил кряхтел у меня за головой и упирался ногами в каменистый грунт прямо возле моего уха.
– А, очнулись, тащ лейтенант, щас еще немного осталось, еще чуть-чуть… – задыхался Муха.
– А где Кузьмин? – спросил я совершенно бессмысленно и тут же устыдился: его спасают, еще живого, а он про мертвого беспокоится.
– Его потом, потом вытащат… крючками… комбат сказал.
Я стал помогать Мухе, отталкиваясь здоровой ногой и рукой.
– Автомат? – спросил я.
– У меня, – сказал Муха.
– Радиостанция где?
– Да на месте, на месте, тащ лейтенант, я ее отнес сначала.
Тогда я понял, что он уже был в безопасности, но выскочил снова за мной. Нам оставалось еще с десяток метров, когда Муху достала пуля. Он выпустил меня, уткнулся лицом в землю и заскулил. Я продолжал ползти на заднице, отталкиваясь здоровой ногой и рукой. Навстречу рывком выскочили четверо солдат и мигом втащили нас с Мухой в безопасное место. Денисов наклонился надо мной, и я отдал ему свою рабочую карту, на которой успел кое-как нанести духовские огневые точки. Меня и Муху, а также других раненых и убитых погрузили в вертолет и отправили в тыл, конец дня мы уже встретили в госпитале. Ущелье было взято в этот же день дивизионной разведкой и батальоном спецназа, переползшими ночью через хребты, именно тогда, когда наш батальон изображал героическую лобовую атаку. Нам это обошлось в семь трупов и полтора десятка раненых. И как это мне сразу в голову не пришло, что столь бессмысленная акция может быть только отвлекающей? Впрочем, на нее клюнули и душманы, оттянув к нам большую часть своих сил и обнажив хребты, через которые спокойно переползли разведчики. Пригодилась и моя карта с огневыми точками, по которым хорошо поработала наша артиллерия с авиацией, как только нас вытащили из ущелья. Меня за это представили к ордену, Муху – к медали «За Отвагу».
6
В госпитале мы даже сдружились, насколько это было возможно между солдатом и офицером, да еще из одного подразделения. Мы оба отделались относительно легко. Мои кости остались нетронуты, лишь на бедре и плече были немного порваны мышцы, правда, я потерял довольно много крови. Его рана была посерьезней – задета плечевая кость; но тоже не смертельная. Я стал захаживать к нему в солдатское отделение, когда смог передвигаться хотя бы при помощи костылей, делился разными пряниками и печеньями, которые я покупал в военторге или мне приносили батальонные офицеры, добиравшиеся до гарнизонного госпиталя. Денисов часто собирал и передавал мне с оказией что-нибудь съестное или книги. Для Мухина тоже в батарее обязательно собирали небольшие передачки, но их оставляли у меня, поскольку Муха был еще солдат молодой, года не отслужил к тому времени – все могло случиться. Он приходил по моему зову, и мы с ним устраивали небольшой пир у меня в палате, а потом кое-что из еды он забирал с собой, делился с товарищами, остатки же хранились у меня под койкой. Раненые офицеры, лежавшие со мной, неодобрительно бухтели на такие визиты, но однажды я резко выговорил, что этому солдату я обязан жизнью, и разговоры прекратились. Впрочем, он и не злоупотреблял визитами в офицерскую палату или заходил очень коротко, спрашивал о самочувствии, сидел пару минут на моей койке, забирал немного еды и уходил. Он как раз чутко понимал все мои неудобства в отношениях с офицерами из-за его приходов и в близкие товарищи набиться не пытался, сохранял дистанцию.
Мухин рассказал мне немного о себе, что он из какого-то поселка в двухстах, примерно, километрах от Красноярска. Как называется этот поселок, я тут же забыл, хотя переспрашивал еще раза три, это какая-то странная русская топонимика, назначение которой никогда не отложиться в памяти, сколько ни тверди, вполне соответствующая протекавшей в ней потусторонней жизни… Какие-то Бугры, с каким-то еще прилагательным – Красные Бугры, Зеленые Бугры, Бугристые… не помню. Дома у него оставались мать и сестра-школьница, отца нет. После восьми классов (а десяти в их школе и не было) он учился в профессиональном училище на слесаря ремонтно-сборочных работ по обслуживанию мешконаполнителей, в этом училище учились все пацаны из его поселка и изо всех деревень района. Потом они почти все шли работать на завод, производящий титан из завозной титановой губки, потом шли служить в армию, потом женились и размножались, потом увеличивали употребление алкоголя, а потом умирали, едва дожив до сорока, нанюхавшись этой самой титановой губки, которую, как позже оказалось, лучше было бы и не нюхать. До армии он занимался авиа… нет, наверное, по отношению к Мухе нельзя сказать «занимался авиамоделизмом», он бы сам этого не понял, да и не выговорил бы; он просто делал модели самолетов, запускал их на ближайшем к училищу пустыре и очень удивлялся, что они еще и летали. Модели ему посоветовал делать мастер в училище, который сам этим тоже специально не занимался, а просто однажды увидел в областном центре, как они летают на каких-то соревнованиях, и загорелся запустить такой же самолетик у себя в поселке. Он тотчас же расспросил всех этих мужиков, стоявших возле моделей, все понял, накупил чего надо, а вернувшись в поселок, посвятил в это дело одного только Муху – тихонького, рукастого паренька, как, впрочем, и все деревенские, но только еще без алкогольной придури, без вываливающейся за все пределы тупой корявой натуры. Первую модель они вдвоем с Мухой и мастерили, а запускали на одном из пустырей возле училища. В сторонке стояли полукругом уже с утра пьяные волосатые пэтэушники в неимоверных клешах, курили, щерились и называли Муху «Чииикалов, мляха». Но самолетик сразу же полетел, к восторгу и Мухи, и мастера, и даже пьяных сотоварищей, и двое из них впоследствии тоже присоединились к этому важнейшему делу освоения возлепоселковых воздушных пространств. «И она полетела, тащ лейтенант, представляете, на раз полетела, – сказал восторженно Муха, сидя на моей койке, и, переживая то самое уже давнее событие полета, вскинул на меня свои белесые в тон волосам глаза; глаза сверкнули. – Аж сердце захолынуло». – Тут Муха на мгновенье прижал по-детски кулак к груди, как бы показывая, где у него сердце и как оно «захолынуло». И это были единственные восторг и оживление, выказанные Мухой за все время моего с ним общения, что, наверное, и соответствовало самому счастливому событию в его жизни. Все остальное было вполне безрадостным.
Девушки у него не было, никто не согласился ему даже писать. «Подходил я к одной Тамаре из нашего училища, на маляра-штукатура училась, – бесстрастно повествовал Муха, – на танцах два раза танцевали вместе, а на третий она мне отказала, не пригласилась уже. Тогда я на следующий день к ней подошел, была не была, думаю, будешь мне писать, говорю, я в армию иду? И подарок ей даю – банку кофе растворимого, матери один раз на юбилей завода как передовику производства дали. Сто лет уже назад, все в комоде стояла, и чулки капроновые даю, которые тоже матери коллектив производственный подарил в складчину, а она говорит, ну что я буду их носить, не невеста чай, у тебя девушка-то есть, возьми для нее… Я ей и принес. Она, видать, обрадовалась очень, никто ей таких подарков не дарил, дело ясное, чулки особенно щупает, рот от удовольствия закрыть не может, насмехается. И говорит, что писать, мол, будет, только не часто, потому что пока еще ошибок много делает, и хозяйство на ней крупное, малы́е висят, коровы мычат. Это точно, у нее братьев и сестер еще кроме нее было человек пять или даже семь. Не помню точно. А хозяйство у нас там на поселке у каждого было: свиньи-то и куры почти у всех, а у кого даже и корова. Я рад был очень, после того как банку с чулками взяла, хорошо, думаю, что в армию иду, а то бы мне мать ни чулков не дала, ни кофе… А так – какая благодать, думаю – такая деваха путевая, Тамара, будет мне письма писать, хоть и не часто. На ошибки, говорю, мне очень даже наплевать, я их даже не замечу, ты только пиши, говорю, Тамара, да? Да, говорит, конечно. А через два дня она приходит грустная и протягивает мне назад чулки эти, извиняйте, говорит, я лучше, наверное, Толяну писать буду, он тоже по весне в армию идет. У меня с ним лучше получается. И ушла совсем, с тех пор я ее, Тамару, и не видел. Не знаю, Толяну этому она пишет? Он за ней увивался. Наверное, я думаю, чулки эти ей велики оказались, ведь дарили-то моей матери, а мать-то куда попросторней будет. А кофе, значит, ей понравилось, себе оставила. Я вот все думаю, а чего ей интересно Толян-то такого подарил, что даже и чулки вернула, хоть, может, и велики были, ну продала бы? Толян-то, он такой жмот, что и бычка потухшего не допросишься. А может, тащ лейтенант, она действительно, как это… ну к нему, это… приторчалась, что уж ей даже чулки не нужны стали… словом, может, у них любовь… такое же тоже бывает, а?»