Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Колгозишта!.. Знаю, знаю, — весело закивал головой мадьярин.
В дом вбежал раскрасневшийся Янчик Димницкий.
— Братья славяне, собирайтесь на площадь!.. А к нам присоединился мадьяр Янош Балог. Коммунист. Четыре года в тюрьме сидел. Говорит: буду партизанить, пока Венгрия не станет свободной.
— Подружимся с ним, — твердо решил Пантелей Желудь и подчеркнуто засунул тетрадь в карман, потом одной рукой прижал к себе Димницкого и загудел над его ухом: — Янчик-Подолянчик, поплыви, поплыви на Дунайчик.
— Плывем полным ходом, — задиристо ответил Димницкий.
— А правда, хорошее звено выходит: Иван Василенко, Янчик Димницкий, Янош Балог…
— Звено дружбы, Пантелей. — Тесно прижавшись друг к другу, они выходят из дома.
Мадьяры проводят их долгими удивленными взглядами. На рассвете добрались в лес. Едучи на своем веселом Шпачке, Пантелей надоедал Дуденко:
— Что ты за поэт, если даже стихотвореньица не сложил о нашем нападении. Был бы я поэтом… Нет, Кирилл, не порхала возле тебя муза. Настоящие поэты на ходу стихи пишут. Докажи, что ты творец.
— Слушай, — улыбнулся Дуденко и начал декламировать:
На Шпакові сам не свійЇде Жолудь Пантелій:Без горілки і без ромуПовертається додому.А коли б…
— Хватит, хватит! Гения сразу видно, а развязку стиха я и без «если бы» знаю… Не нравится она мне…
После подсчета оказалось, что у мадьяр забрали около двухсот винтовок и карабинов, и восемнадцать пистолетов. А патронов было маловато.
Горицвет приказал вооружить всех девчат-партизанок легкими мадьярскими карабинами.
XІ
Старость не красит человека. Тяжело изменилась в последнее время баба Арина: совсем разболелась, усохла, в землю вросла, но работы не бросала. Еще осенью начала жаловаться Софье:
— Ноги отяжелели, дочка, не слушаются. Отходили свое — отдыха просят… Ты мне фасоль принеси — буду шелушить, или подсолнух выколочу.
— Зачем оно вам? Я и сама с детьми все сделаю.
— Нет, дочка. Когда что-то делаешь, оно и на душе легче становится, не так о горе думается. С одними мыслями теперь не под силу оставаться мне. Подумаешь о недавней жизни-счастье, а на теперешнюю беду посмотришь, так последняя кровь замерзает внутри. Работа утешает человека. Нельзя нам попусту жить… Если бы так умереть, чтобы ты с делами управилась и меня в теплое время похоронила.
— Зачем вы о таком говорите? Страшно мне. Живите, баба.
— Незачем бояться. С тех пор как мир и солнце стоят, люди умирают. Смерть вестей не посылает только молодым, а я ее уже за плечами слышу… Страшно только не совестному умирать в старости.
Зима была морозная и снежная. Тем-то за всю стужу Арина даже слова не сказала о смерти. А когда пригрело весеннее солнце, когда однажды вбежала в хату украсившаяся подснежниками Екатерина, баба, смотря на это обветренное благоуханное детство, прижала внучку к себе, вынула из косы один голубой цветок, вздохнула и снова, позже, заговорила с Софьей о дальней дороге.
— Хотя бы еще раз перед смертью нашего Григория увидеть. Захирела ты, дочка, без него, и мне тяжело. Все в снах его маленьким вижу. Живой, выходит. Только где он теперички по миру ходит? Хоть бы слово, полслова через кого-то передал…
И под этот тихий, однообразно здравомыслящий голос на ресницы молодой женщине наворачивались слезы, пропекали горячие осунувшиеся щеки. И снова выплывал перед глазами Григорий и исчезал, как исчезает утлая лодка на потемневшей разбуженной реке. А иногда даже в болезненной мысли не могла дотянуться до образа мужа, увидеть его. Со страхом замечала, что в дорогих чертах, в той далекой дали появлялось что-то новое, тревожное и неразгаданное. Поэтому спешила к фотографиям. Но и они, выцветая, со временем начали повевать какой-то странной застоялостью то ли холодком. Потому что в сердце женщины все черты мужа были неизмеримо лучше, более дорогими, живыми.
— Не надо плакать, дочка… или поплачь, поплачь. Оно, смотри, легче станет. Не раз и мне приходилось за своим плакать, когда с бурлаками ходил на заработки. Мозолями и кровью каждая копейка доставалась. Сиротами мы оба были. А теперь при живом отце дети сиротами становятся… Вот чует моя душа, что скоро Григорий или сам заскочит, или обязательно отзовется.
И в самом деле, спустя несколько дней, под вечер, когда Софья вернулась с новой барщины, зашла почерневшая, высушенная женщина в плохонькой одежде. Ее осунувшийся вид туго обтягивала шершавая, в ветреных лишаях кожа, а красные, уставшие глаза горели, как две раны. Поздоровалась и тихим голосом попросила воды. Но глаза у женщины были такими голодными, что Софья сразу догадалась: не воды хотелось путешественнице. Накормила женщину, разговорились, и та подала ей небольшое письмо.
Чуть не сомлела Софья и, схватив обеими руками затертую, пронизанную дождями и потом бумагу, выбежала во двор, чтобы в одиночестве прочитать этот треугольник. Забыла обо всем. Будто весь мир наклонился над ней, приласкал теплой рукой, прояснил затуманенные глаза.
— Григорий мой! Григорий! — звала к себе мужа, будто он мог ее услышать, и прижала к груди дорогие слова. А большие молчаливые слезы тихо капали на босые смуглые ноги, на молодую траву и входили в весеннюю землю. Несколько капель так засветились на зелье, что сама Софья подумала бы — роса мерцает.
Прибежала Екатерина и со страхом приникла к земле невдалеке от плетня, глядя на мать.
«Отца убили!» — аж вросла в землю в немой скорби. Но когда мать подняла на нее глаза, с радостным криком бросилась к ней:
— Мама, отец письмо передал?.. Передал?
— Передал, дитя. И тебя вспоминает, целует. Прочитай, дочка, — подала Софья нагретое сердцем письмо.
А неизвестная женщина спешила. Очень спешила. Софья едва успела написать несколько слов, чтобы они неизвестно через какие руки попали к мужу.
«Дорогой Григорий! Измучились мы и соскучились по тебе. Мне кажется, что я уже целую жизнь тебя не видела. Дети выросли, вытянулись без тебя, и все ждут своего отца. Люба говорит: „Придет мой отец, возьмет меня на руки и высоко-высоко, аж до самого неба поднимет“. А ко мне на руки не идет. Баба Арина очень постарела и хотела бы еще хоть раз увидеть тебя. И все мы выглядываем тебя каждый день, Григорий, и каждую ночь. Все мы до самой земли кланяемся тебе. Спасибо, что не забыл нас, а мы тебя до конца века не забудем. Еще передаем наш низкий поклон партизанам, которые ходят с тобою в бой. Мы все хотим, чтобы они дожили до того дня, когда встретятся со своими семьями, детьми. Твоя верная жена Софья».
Неизвестная женщина внимательно прочитала письмо и сказала Софье зачеркнуть последние строки, где упоминалось о партизанах. На немой вопрос объяснила:
— Может, где-то в черные лапищи попаду.
— Партизанка вы?
— Партизанка, — и впервые за все время улыбнулась.
— Я вам какую-то одежину поищу, переоденетесь, — бросилась Софья к сундуку.
— Не надо, — движением руки хотела остановить ее партизанка, — не обижайте себя.
— А это и не мое.
— Чье же? — удивилась.
— Людское.
— Склад у вас, как ли? — недоверчиво подвела брови.
— Что там склад… Я вхожу в группу содействия партизанам. Помогаем чем можем нашим оборонцам, — тихо ответила Софья и подала свою лучшую одежду.
— Кто же руководит вами?
— Подпольная парторганизация.
— Открытки на телеграфных столбах — это ваша работа?
— Наша, — Софья подошла к печке, возле которой лежали вязанка сосновой дранки, вынула одну ароматную пластинку и подала партизанке: — Это тоже наши открытки.
— Изобретение! — весело засмеялась женщина, прочитав на дранке сообщения Совинформбюро.
— На ярмарке их легче распространять, чем обычные открытки.
— А вот одежду, кажется, свою даете?
— Свою, — призналась Софья. — Собираем больше для мужчин. Не обидьте меня — возьмите.
Они тепло, как подруги, простились, и партизанка пошла огородами в темную весеннюю ночь.
— Не дождусь я Григория, — с сожалением сказала на следующий день Арина. — Если бы должен был скоро прийти, не подавал бы вести.
— Может и дождетесь, — ответила Софья, кто знает в который раз перечитывая письмо.
— Нет, дочка, не судьба мне. Это положи в сундук, чтобы под рукой было.
— Что это?
— Моя одежда. Последняя, — и деловито, спокойно подала тугой узелок, где лежали покрывало, черное платье, белый платок, черные носки и небольшая подушка.
Только теперь Софья со страхом взглянула на Арину, чувствуя, что смерть приближается к их хате.
За эти дни, пристально присматриваясь к бабе, замечала, как та изменялась и на глазах прощалась с миром: стали суше и аж посинели руки и ноги; округлились, глубоко запали и стали словно прозрачнее глаза, а на лице появился темный румянец.