Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все так. И почему бы, в самом деле, еще раз не напомнить власти, как следует относиться к журналистике и журналистам. Но, отводя журналисту только роль «полицейского», составителя протокола, он, конечно же, лукаво сводит профессию к некоему регистрационному ремеслу, дабы унять непомерные претензии той же власти к коллегам по перу. И сам же говорит как об образцовой о той журналистике, которая была «европейским трибуналом». То есть судила и, следовательно, выполняла и роль историка. И, быть может, не случайно «расовых», т. е. истинных журналистов тянет к истории. Дорошевич обнаружил глубокое, вплоть до бытовых подробностей, знание русской истории в том же очерке о начале Дома Романовых. Вот и «Жюль Кларти был немного историком». И сам предмет его исторического интереса совпадает с давним увлечением Дорошевича. Это журналистика Великой Французской революции.
«Он всю жизнь писал, переписывал, дополнял историю „своего“ Камилла Демулена.
Этого милого юноши.
Рябого, который так увлек, — до гильотины! — свою очаровательную Люси, заика, который в Пале-Рояль произнес такую речь, после которой была взята Бастилия.
Друга Мирабо, который крушил Мирабо, как никто, друга Робеспьера, которого Робеспьер послал на эшафот».
Горький вывод подсказывает Дорошевичу история: «Журналисту не следует иметь друзей.
Всегда настанет момент, когда журналист предаст друзей и когда друзья предадут журналиста.
Первое произойдет из соображений общественного блага.
Второе — ради личной пользы или безопасности»[1216].
А были ли у него настоящие друзья? Может быть, Гиляровский? Да, конечно, Гиляй — приятель со времен голодной и нищенской юности, человек, безусловно, близкий, надежный[1217]. Но друг — это ведь больше, чем приятель. Это человек, которому можно поверить сокровенное. А Влас смолоду никого к своей душе близко не подпускал. Августе Даманской запомнилось: «При все своей приветливости, радушии был, однако, Дорошевич сдержанный, несколько надменный человек, но никогда не переходил той черты надменности, за которой начинается уже глупость <…> Дорошевич Влас Михайлович, всегда с иголочки одетый, всегда точно вот-вот только что из-под душа, из рук искусного массажиста, артиста-парикмахера, английского портного… Всегда изысканно учтивый, и опять-таки никогда не давая своей выдрессированной учтивости переходить ту черту, за которой начинается слащавость, старомодность или манерность»[1218]. Что касается надменности, то это, пожалуй, поверхностное впечатление, нередко вызываемое солидностью фигуры Дорошевича, крупными, несколько утяжеленными чертами его лица. Хотя и мог он надевать определенную маску. Вот каким он запомнился часто видевшему его в Столешниках в квартире Гиляровского В. М. Лобанову: «Дорошевич в начале XX века, в 1904–1905 годы, был уже начавшим тучнеть человеком. Ходил он обычно в пиджаке или визитке, сшитых у лучшего московского портного; иногда нервно проводил рукой по голове, остриженной коротким бобриком, под которым уже угадывалась лысина. Он лениво, по-барски надевал пенсне, говорил капризным голосом, так как привык к тому, что его обязательно слушают, изрекал иногда словечки и остроты, от которых окружавшие не могли не покатываться со смеху, невзирая на свое солидное литературное положение и звание.
Роняя свои коротенькие „дорошевичевские“ фразы, Влас Михайлович сохранял всегда полнейшую невозмутимость. Только по каким-то, на миг сверкнувшим огонькам и искоркам в уголках глаз можно было судить о сознательности и обдуманности того, что он „подпускал“ своим собеседникам»[1219].
Профессор В. Н. Сперанский вспоминал, что возникавшее при первой встрече с Дорошевичем «отпугивающее и расхолаживающее впечатление неизбежно проходило у каждого терпеливого наблюдателя», уступая место любованию «этим интереснейшим, трепетно-нервным лицом, отражавшим целый радужный спектр настроений», слушанию «этого проникновенного голоса, дававшего такое множество тончайших оттенков»[1220]. А вот изысканная учтивость, щепетильность до мелочей, джентльменство в сочетании со старомосковской любезностью были, несомненно, еще и средством самозащиты, которую «незаконнорожденный» вырабатывал с молодых лет.
Да, были друзья… Гиляй, Амфитеатров, Василий Иванович Немирович-Данченко… Но дистанция сохранялась и с ними. А когда пришла слава, очень большая слава, оказалось, что она увеличила эту дистанцию. Вот и Амфитеатров, признававшийся в мемуарном очерке в 1934 году, что любил Дорошевича, в 1911 году, когда положение «короля фельетонистов» в «Русском слове» пошатнулось, злословил на его счет в письме к общему приятелю Василию Ивановичу Немировичу-Данченко: «Талант и ум <…> несомненно яркие, вместо души — пар, и в этом все его несчастие»[1221]. Уж Александру Валентиновичу ли не знать, какая душа была у Дорошевича, о «наисердечнейших» отношениях с которым он написал позже в своих воспоминаниях? Воистину — журналисту не следует иметь друзей…
А слава была какая-то холодная, отстраненная. Вроде его жены, красавицы Лели, увлеченной нарядами, дорогими украшениями, хвалебными рецензиями. Дочь жила в отдалении, в Крыму, виделись они редко. Да и что она могла понимать, эта девочка?..
Набивался в сыновья беспутный репортер «Русского слова» Сережа Ракшанин. Воспитанник друга юности Власа, прекрасного журналиста, умершего в 1903 году Николая Осиповича Ракшанина, он действительно был очень похож на Дорошевича и лицом, и фигурой. Вот и пошли слухи, что он его незаконный сын. Ракшанин сам усердно способствовал их распространению, а для пущего сходства принялся еще и прихрамывать, как Дорошевич, и даже завел себе палку. Амфитеатров рассказывает, что однажды, «когда провинившийся и вызванный им для разноса юный репортер приблизился к нему вприхромку и опираясь на тросточку, Влас не выдержал — взревел буй-туром Всеволодом:
— Это что такое?! Чтобы я больше не видел в редакции подобных глупостей! Не хромать! Убрать палку прочь! Выздороветь! В одну минуту!»
Сереже Ракшанину пришлось «выздороветь». Хотя кончил он плохо, погиб в пьяной трактирной драке где-то в Ростове, уже будучи на службе у большевиков. Амфитеатров, несмотря «на сходство их и твердость молвы», не доверял слухам. И в самом деле: «Зачем бы Дорошевичу было так много волноваться чаянием сына, если бы имелся налицо готовый, которого стоило лишь признать?»[1222]
В общем, получалось, что оставался по-настоящему всего один друг — читатель. Его поддержку он чувствовал постоянно. В «Русское слово» потоком на его имя шли письма со всей России. Кто еще из коллег мог похвалиться такой читательской почтой? Но чем знаменитее он становился, тем очевиднее была некая пустота вокруг него. А может, он сам тому виной? Никого к себе близко не подпускал, не терпел амикошонства, держал дистанцию даже с коллегами. И это не поза, а вполне осознанный курс на профессиональное одиночество. Журналисту не следует иметь друзей. Жизнь убеждала его в этом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});