Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К ефимонам.
Как века и века тому назад.
Печальный звон колоколов и карнавальный шум, смех, дуденье в пищалки, настоящее вербное гулянье на грибном рынке.
Разные века смешались, спорят в этих звуках.
И под этот диссонанс уходит, уходит „старая Москва“»[1210].
Фельетоны-воспоминания, фельетоны-некрологи перемежались с юбилейными публикациями. В ноябре 1908 года исполнилось 25 лет литературной деятельности старого товарища Владимира Алексеевича Гиляровского.
«Соблазнительно написать биографию Гиляя! — мечтает Дорошевич в фельетоне „по случаю“.
— Бурлак, казак, рабочий, актер, спортсмен, репортер, поэт.
Какие краски! Волга, война, старая Москва, славянские земли.
Вышел бы целый ряд захватывающих фельетонов».
Но самое важное для Дорошевича в старом друге это то, что литератор Гиляровский «родился от пережитой нужды, лишений, страданий, от наблюдательности, от доброго, чуткого, отзывчивого сердца»[1211].
Это был близкий ему опыт, который не забывался.
Впрочем, он знал, что мемуары — самый опасный род журналистики. Потому что в жизни несносны старики, которые всегда спешат что-то сказать кстати и по случаю. Но зачем же подражать им, когда есть другие, блестящие образцы? Хотя бы Жюль Кларти, великолепный французский публицист, умный, тонкий, изящный. Директор лучшего национального театра «Комеди Франсез». Вот кто умел вспоминать интересно, со вкусом! Но когда пустился Кларти в воспоминания? В последние годы жизни. И это не было данью усталости. Скорее отвращением лица от той «скандальной» журналистики, которую он презирал.
Случайно ли, что Кларти умер в одном — 1913 — году с другим знаменитейшим метром французской публицистики, истинным королем фельетонного жанра Анри Рошфором? Конечно, Рошфор омрачил заключительную часть своей биографии как ярый антидрейфусар и поклонник военного министра Франции, крайнего националиста генерала Буланже. Но в памяти народной он все-таки останется истинным кумиром, обладавшим горчайшим даром сатирической издевки. Это был подлинный полубог Парижа, не устававший разить своим раскаленным пером правительство Наполеона III и самого императора, приведшего Францию к поражению в битве с германскими войсками под Седаном в начале сентября 1870 года. Луи Бонапарт, бездарный племянник Наполеона I, жестоко мстил журналисту. На Рошфора сыпались денежные штрафы, его заключали в тюрьму, изгоняли из родной страны, конфисковали номера его журнала «La Lanterne». А сколько клеветы, публичной, печатной было вылито на его голову! Не пощадили даже имени его двенадцатилетней дочери, воспитывавшейся в монастыре. Рошфора обвиняли в мошенничестве и даже в том, что он незаконнорожденный. Последнее обстоятельство Дорошевич, несомненно, особенно близко принимал к сердцу. И, конечно же, ему был дорог Рошфор как самоотверженный борец за свободу печати.
«Русское слово» воспроизвело его последний прижизненный портрет, который Куприн, как и Дорошевич, бывший поклонником великого французского публициста (написал о нем большой очерк), назовет «прекрасным» — «глаза светятся любовью, нежностью, самоотверженностью и той благородной ненавистью, которая презрительна и непримирима»[1212]. Этот портрет висел в редакционном кабинете Власа Михайловича. Навещая Дорошевича в петербургской квартире на Кирочной, Куприн не раз любовался украшавшими полки домашней библиотеки томами великолепного французского издания «La Lanterne». Но когда он пытался выяснить, во что обошлись эти книжки в старинных переплетах из телячьей кожи, тисненной золотом, Влас Михайлович смущенно переводил разговор на другую тему.
Для Дорошевича и Кларти, и Рошфор были последними «из стаи славных».
«Тех парижских журналистов, которые делали из Парижа:
Европейский трибунал.
Трибунал, пред которым дрожали правительства Европы.
Оглядываясь:
— Что скажут?
Теперь таких журналистов больше не родится.
Эта раса прекратилась.
Теперешний французский журналист это — превосходный репортер американского типа.
Они страшны разоблачениями.
Но не полной благородства мыслью и острым, как шпага, словом»[1213].
Дорошевич ощущает определенное изменение нравственных ценностей в начале XX столетия. Но это не ворчание брюзги, а понимание прихода других времен. Он говорит В. Н. Сперанскому: «Нет, мне не свойственно нравственное безверие, ни веселое и равнодушное, ни брюзгливое и суетливо-озабоченное. От многих золотых иллюзий я давно безвозвратно исцелился, но все-таки некоторые общественно-моральные устои признаю надежно-окрепшими, несмотря на такие стихийные их подрывы, как нынешняя война. Верую, что изощренное жестокостью человечество обкормится эти годы до нестерпимой нравственной тошноты и, если не вступит на путь повсеместного покаяния, то все же протрезвеет и подтянется основательно. Я не пессимист уже потому, что неизменно сохраняю веру в здоровое вечно-детское начало в человеке. Мой любимый тип всемирной литературы неизменно — Дон Кихот. Видите, вон сколько я собрал изображений его в своей квартире и буду собирать до конца дней моих! Без Дон Кихотов вся наша мишурная культура давным-давно бы выродилась и провалилась в тартарары»[1214].
Он много знал о жизни и глубоко понимал ее. Но, конечно же, и предположить не мог, что «высшие» проявления «изощренной жестокости человечества» еще впереди. Потому что они были за пределами нормального человеческого сознания. Наверняка, общественный прогресс он связывал и с развитием цивилизации, технического прогресса, к благам которого был более чем неравнодушен. К тому же великому явлению XX века — автомобилю. Фельетон «Автомобиль» не случайно имеет подзаголовок — «Гимн»[1215]. И как же было не воспеть это техническое чудо, когда он вполне мог оценить его, став одним из первых в России владельцев шикарной черной «Испаны-Суизы». Второй такой автомобиль стоял в царском гараже. Разумеется, у него был наемный шофер. Помимо прочего, приобретение это помогало победить неуверенность, которую Дорошевич — ввиду сильной близорукости — испытывал при пешем пересечении беспокойных петербургских и московских улиц.
Технический прогресс — это замечательно. А вот американский тип «разоблачительной» журналистики — не для него. Конечно, «жареный» факт, скандал — это ежедневный хлеб журналистики. Куда без этого? Публика бросается на такое чтение, и этим интересом пренебрегать нельзя. А в общем, продолжает он размышлять в фельетоне по случаю смерти Жюля Кларти, «журналистику не надо ни ругать, ни хвалить. К ней, как и ко всему на свете, надо относиться справедливо». Что это значит? То и значит, что «поставить ее на свое место». Судьями могут быть историки. А «журналист — это только полицейский», который «берет факт, отводит его в свою газету и составляет на него протокол». То есть «привлекает факты и лица к суду современников и потомства». От журналиста «можно требовать только, чтобы он не хватал фактов и лиц без всякого повода. Но смотреть на статью журналиста как на приговор, требовать от простого протокола всего, чего мы требуем от приговора суда, это несправедливо и неумно. Это значит смешивать журналиста с историком, полицейского с судьей. При составлении протокола не вызываются все свидетели, и нет возможности глубоко, во всех деталях исследовать факт». Известно, что суд отменяет немало составленных в полиции протоколов. «А у нас если журналист напишет о каком-нибудь г. Масальском-Кошуро, — от него требуется, чтобы он исследовал этого господина так же, как Соловьев исследовал Ивана Грозного. Но ведь журналист не Соловьев. Да и г. Масальский-Кошуро не И. Грозный».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});