Агония христианства - Мигель де Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один и тот же человек написал Мысли и Письма к провинциалу, эти две книги вышли из одного и того же источника.
Прежде всего, обратите внимание на название: Мысли, а не Идеи. Идея – это нечто застывшее, неизменное; мысль – нечто текучее, изменчивое, свободное, Мысли переливаются одна в другую, тогда как идеи разбиваются, сталкиваясь друг с другом. Наверное, можно было бы сказать, что мысль – это идея в действии, или действие в идее; а идея – это догма. Человек идеи, человек, которым овладела какая-нибудь идея, редко мыслит. Мысли Паскаля – произведение полемическое, агоническое. Если бы Паскаль написал тот апологетический труд, который первоначально собирался написать, то мы имели бы дело с совершенно другим и значительно уступающим Мыслям произведением. Ведь Мысли ничего не обосновывают. Агония не является апологетикой.
Дочитав до конца Ночь в Гефсимании, эссе о философии Паскаля (Les Cahiers Verts, publiés sous lα direction de Daniel Halévy, Paris, Bernard Grasset, 1923) русского писателя Льва Шестова, я выписал следующее: «… апология призвана защищать Бога перед людьми; поэтому она должна – вольно или невольно – признать в качестве последней инстанции человеческий разум. Если бы Паскалю удалось завершить свой труд, он выразил бы лишь нечто приемлемое для людей и их разума, и не более того». Возможно, так оно и есть, и все же люди – вольно или невольно – прислушиваются к Déraisonnements[120] Паскаля.
Я не думаю, что Шестов прав, когда говорит, что история беспощадна к вероотступникам – Паскаль был апостатом разума – и что Паскаля никто уже не слушает, хотя и зажигают еще молитвенные свечи пред его мученическим ликом. Паскаля слушают и слушают в агонии; его слушает и сам Шестов, а потому и пишет свой замечательный этюд о Паскале.
«Не Паскаля, – добавляет Шестов, – а Декарта почитают как отца современной философии; из рук Декарта, а не Паскаля, принимаем мы истину, ибо где же и искать истину, как не в философии. Таков приговор истории: Паскалем восхищаются, но за ним не идут. И этот приговор обжалованию не подлежит». Вот как? Но разве мы идем не за теми, кто вызвал в нас восхищение и любовь? Дантовское guarda e posa относится к тем, кого презирают, но отнюдь не к тем, кем восхищаются и кого любят. И правда ли, что истину ищут в философии? Что такое философия? Может быть, это метафизика. Но есть еще метаэротика, та самая, что находится по ту сторону любви, и есть метаагоника – по ту сторону агонии и сновидения.
Письма к провинциалу вышли из недр того же самого духа, и это снова агония, еще один клубок противоречий. Христианин, который в Письмах к провинциалу выступает против иезуитов, очень хорошо понимает, в чем заключается человеческая, слишком человеческая (par trop humain), гражданская и социальная сторона их позиции; он понимает, что без духовного комфорта, который обеспечивается смягченной тональностью ее требований, моральная жизнь в миру сделалась бы невозможной; он понимает, что иезуитская доктрина благодати, а точнее – свободы воли, это единственно возможная доктрина, допускающая нормальную гражданскую жизнь. Но он понимает также и то, что доктрина эта антихристианская. Этика – и августинская, и кальвинистская, и янсенистская, точно так же, как и иезуитская, – тоже вносит свою лепту в агонию христианства.
В сущности, этика это одно, а религия – совершенно другое. Уже в самой этике, или, лучше сказать, в морали – поскольку от «этики» веет педантизмом, – быть добрым и делать добро это совсем не одно и то же. Есть люди, которые умирают, ни разу не нарушив закона, но и не попытавшись совершить хоть что-нибудь доброе. И наоборот, есть разбойник, который, умирая на кресте вместе с Иисусом, сказал другому разбойнику, что тот богохульствует, требуя, чтобы Учитель, если он Христос, спас их: «Или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли; а Он ничего худого не сделал». И сказал Иисусу: «Помяни меня, Господи, когда придешь в Царствие Твое». И Христос ответил ему: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лука, XXIII, 39–44). Разбойник, раскаявшийся в свой смертный час, уверовал в Царство Христа, в Царство Божие, которое не от мира сего; он уверовал в воскресение плоти, и Христос обещал ему рай, библейский Эдемский сад, в котором когда-то совершили грехопадение наши пращуры. И христианин должен верить в то, что каждый христианин, даже более того, каждый человек в свой смертный час непременно раскаивается; что смерть уже сама по себе есть и покаяние, и искупление; что смерть очищает грешника. Хуан Сала-и-Серральонга, разбойник, которого воспел Ю своих стихах прославленный каталонский поэт Хуан Марагалл,[121] в час своей смерти на виселице, желая искупить все грехи свои – злобу, зависть, чревоугодие, скупость, грабежи, убийства…, – сказал палачу: «Сейчас я помолюсь и умру; но не вешай меня, пока я не произнесу: верую в воскресение плоти».
Паскаль в своих Письмах к провинциалу защищал моральные ценности, а точнее ценности полицейские, перед лицом сугубо религиозных, утешительных, ценностей иезуитов, или – поскольку эти последние тоже представляют собой некую тайную полиция – ценности казуистической морали перед лицом чистой религиозности. И оба эти тезиса можно отстаивать с равным успехом. Ведь есть две полиции, две морали, и есть две религиозности. Двойственность – существенное условие агонии христианства и агонии нашей цивилизации. И если Мысли и Письма к провинциалу кажутся противоречащими друг другу, то только лишь потому, что каждое из этих произведений противоречиво в себе самом.
Лев Шестов пишет: «Можно утверждать, что если бы Паскаль не оказался лицом к лицу с бездной, он так и остался бы Паскалем Писем к провинциалу». Но дело в том, что Паскаль оказался лицом к лицу с бездной уже тогда, когда писал Письма к провинциалу, или, лучше сказать, Письма к провинциалу вышли из недр той же самой бездны, что и Мысли. Погружаясь в глубины морали, Паскаль пришел к религии; докапываясь до самых корней римского католицизма и янсенизма, он пришел к христианству. И все потому только, что христианство лежит в основе католицизма, а религия – в основе морали.
Паскаль, человек противоречий и агонии, чувствовал, что иезуитство с его доктриной пассивного послушания и нерассуждающей веры уничтожает борьбу, агонию, а с нею – и самое жизнь христианства. И несмотря на это, именно он, Паскаль, в минуту агонического отчаяния сказал: cela vous abétira, «вы поглупеете». Да, христианин может s'abétir, он способен на самоубийство разума; однако abétir другого, убить разум в другом человеке, – на это христианин не способен. Но как раз этим-то и занимаются иезуиты. Только пытаясь одурачить других, они одурачили самих себя. Обращаясь со всеми словно с малыми детьми, они сами, и притом самым прискорбным образом, впали в детство. И сегодня вы едва ли найдете кого-нибудь глупее иезуита, по крайней мере, иезуита испанского. Все их коварство ~ не более, чем легенда. Их может обвести вокруг пальца кто угодно, и они готовы поверить самой грубой лжи. Для них настоящая, живая, совершающаяся на наших глазах история – это своего рода магический театр. Чему только они не верят! Даже Лео Таксиль[122] их обманул. И христианство в них не агонизирует, то есть не борется, не живет, а уже умерло и похоронено. Культ Святого Сердца Господня, hierocardiocracia, – это воистину надгробный памятник христианской религии.
«Об этом вы меня не спрашивайте, я человек неученый; у Святой Матери Церкви есть ученые доктора, они знают ответ». Примерно так отвечает на вопросы самый популярный в Испании катехизис, катехизис отца Астете, иезуита. А ученые доктора, поскольку они не преподают истинных знаний непросвещенному верующему, который должен верить, не рассуждая об этом, в конце концов и сами уже ничего в них не смыслят и становятся такими же невеждами, как и он.
Ален в своих Propos sur le christianisme[123] (XIIV, Паскаль) пишет: «Паскаль постоянно был в оппозиции, и его позиция была принципиальной; он был ортодоксальный еретик». Ортодоксальный еретик! Каково! Ведь даже если бы «ортодоксальный гетеродокс» не было мертвым противоречием, в котором противоположные термины взаимно уничтожаются, иная – heteros – доктрина может оказаться верной – ortos, – ибо иное иного это уже нечто положительное; еретик и есть истинный ортодокс. Ведь еретик (haereticus) это тот, кто сам выбирает себе доктрину, кто свободно – впрочем, так ли уж свободно? – высказывает свое суждение, может свободно обсуждать ортодоксальную докторшу и может даже воссоздать ее, заново воссоздать догму, которую исповедуют другие. Разве не происходит нечто подобное также и в работах Паскаля по геометрии? Святой Павел сказал (я не отметил сразу это место в Евангелии, и теперь ритм, в котором я живу, не позволяет мне приниматься за поиски этого места), что по отношению к строго ортодоксальной доктрине он еретик.[124] «Тут я еретик», – буквально так он и говорит, оставляя свой греческий без всяких разъяснений, что нередко бывает в евангельских, и некоторых других текстах. Но сказать он хотел примерно следующее: «В этом вопросе я придерживаюсь частного, своего личного, а не общепринятого, мнения». Это означает, что в данном случае он отступает от здравою смысла, дабы, полагаясь на свой собственный индивидуальный разум, приступить к свободному исследованию вопроса. Но кто сказал, что нельзя своим собственным умом дойти до принципов здравого смысла, кто сказал, что ересь не способна породить ортодоксию? Все ортодоксии начинались как ереси. И переосмыслить общие места, воссоздать их заново, превратить идеи в мысли – лучший способ освободиться от чар ортодоксии. И Паскаль, еретик, осмысливая католические идеи, те самые идеи, которые исповедуются другими людьми, превратил эти идеи в мысли, общепринятые догмы в живые истины, и заново воссоздал ортодоксию. Что, с другой стороны, было чем-то абсолютно противоположным нерассуждающей вере иезуитов, этой вере угольщиков.