Ф. В. Каржавин и его альбом «Виды старого Парижа» - Галина Александровна Космолинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Париже с началом революции и ростом антиклерикальных настроений упоминания о Варфоломеевской ночи стали появляться гораздо чаще в прессе, речах популярных ораторов, на театральных подмостках. Молодой адвокат Камиль Демулен одним только восклицанием об угрозе «Варфоломеевской ночи для патриотов» смог всколыхнуть и без того возбужденную толпу, стихийно собравшуюся в Пале-Руаяле за два дня до взятия Бастилии[285]. Парижане в театре требовали немедленной отмены запрета пьесы «Карл IX, или Варфоломеевская ночь» Мари Жозефа Шенье[286]. Присутствовавший на этом спектакле в 1789 году Николай Карамзин обратил внимание на откровенную реакцию публики, чутко улавливавшей намек на «новыя происшествия» в замысле автора: «всякое слово, относящееся к нынешнему состоянию Франции, было сопровождаемо плеском зрителей»[287]. Объясняя читателям своего «Московского журнала», что поход парижских женщин на Версаль 5–6 октября 1789 года спас город от «новой Варфоломеевской ночи», Карамзин не сомневался в том, что революционная риторика была понятна всем[288].
Революция
Если весной 1790 года Карамзин на свой вопрос «Говорить ли о Французской Революции?» отвечал: «Вы читаете газеты: следственно происшествия вам известны»[289], то к концу 1792‐го «новые парижские происшествия» освещаются газетами все более лаконично. А вскоре, после казни Людовика XVI[290], последовал именной указ «о прекращении сообщения с Францией» (8 февраля 1793), запрещавший, в частности, «ввозить в Россию ведомости, журналы и прочия периодические сочинения во Франции издаваемыя»[291]. Фактически под цензурный запрет попало само упоминание о революции. Даже много позже о событиях тех лет предпочитали говорить иносказательно, например, как о «смятении на юге»[292].
Казнь короля, а затем и его супруги вызвала в России не только резкое усиление запретов, но и шок у большинства из тех, кто следил за событиями во Франции и, возможно, поначалу даже сочувствовал некоторым конституционным начинаниям[293]. Что же касается самого начала революции, то известие о разрушении Бастилии вполне могло вызвать в определенных петербургских кругах отнюдь не скрываемую одобрительную реакцию, свидетелем которой оказался французский посол Луи-Филипп де Сегюр. Впрочем, добавлял он в своих мемуарах: «страх вскоре пресек это первое движение», так как «Петербург не был сценой, на которой можно было бы безопасно обнаруживать подобные чувства»[294].
Хотя парижские издатели-картографы нередко использовали в оформлении своей продукции изображение Бастилии[295], Жанвье в «Новом плане Парижа» предпочел вместо него поместить гравированный рисунок нового фасада церкви Сен-Сюльпис — нашумевший проект Сервандони. Соответственно в альбоме «Виды старого Парижа» нет полноценного изображения Бастилии, и события 14 июля 1789 года в нем прямо не упоминаются. В то же время на плане Парижа Готье силуэт крепости вполне различим (ил. 22), и Каржавин, отметив его, прокомментировал (напомню — в 1793‐м) весьма своеобразно: «тюрма тайная» (F).
Несоответствие этой характеристики тому символическому смыслу, какой Бастилия приобрела во время революции, не может не удивлять. Да, ее тайный узник под именем Железная маска все еще будоражил воображение многих. Даже такой вдумчивый наблюдатель парижских событий, как Карамзин, не избежал соблазна уделить в своих «Письмах русского путешественника» внимание апокрифическим мемуарам маршала Ришелье, якобы способным раскрыть тайну Железной маски, а также найденному на развалинах Бастилии «журналу» ее узника, за бесценок приобретенному чиновником Парижской миссии П. П. Дубровским[296].
Ил. 22. Символическое изображение Бастилии (1719)
И все же — разве могла загадка эпохи Людовика XIV на исходе XVIII столетия затмить «парижские происшествия»? Разумеется, автора «Писем русского путешественника» нельзя в этом заподозрить. Что же касается Каржавина, не стоит забывать о другой его «парижской» рукописи 1790‐х годов, не сохранившейся, но известной нам по единственному листу с планом Готье в составе альбома «Виды старого Парижа». Там, вполне вероятно, могло быть изображение Бастилии и даже — комментарий к нему.
Между тем отсутствие в альбоме упоминания о сносе Бастилии заставляет более внимательно отнестись к каржавинской приписке, сделанной в те же 1790‐е годы к описанию ворот Сент-Антуан: «Ныне их нет, и таким образом предместие многолюдное святаго Антония соединилось с большою того же имяни улицею, что в Париже» (№ 19).
Эта «новость» в самый разгар революции выглядит, по меньшей мере, анахронизмом — ведь мешавшие проезду транспорта Сент-Антуанские ворота были снесены городскими властями еще в 1778 году, о чем Каржавин умолчал. Не упомянул он и о том, что снесенные ворота непосредственно примыкали к зданию Бастилии, чьи красноречивые руины стали теперь чуть ли не главной парижской достопримечательностью (ил. 23). К тому же трудно поверить, что в эти годы его серьезно занимали меры по благоустройству Парижа, да и прежнего интереса к архитектуре в его поздних приписках в альбоме мы не обнаруживаем.
Добавим также, что «многолюдное» и хорошо знакомое Каржавину предместье «святаго Антония», став естественным продолжением улицы Сент-Антуан, «соединилось» с Парижем отнюдь не благодаря сносу ворот. Таможенной границей города до начала революции служила Стена генеральных откупщиков, которая строилась с 1784 года и внутри которой оказалось восточное предместье. В 1788‐м в Париже Каржавин обнаружил, что въезд в город через заставу Сент-Антуан отодвинут за площадь Трона к Венсенскому лесу. Мы не можем, не имея на то достаточных оснований, считать его свидетелем разрушения Бастилии, однако он хорошо представлял себе жизнь Сент-Антуанского предместья. Его население, по преимуществу ремесленное, отличавшееся высокой революционной активностью[297], после 14 июля 1789‐го буквально хлынуло на улицы Парижа, чтобы отстаивать свои права, говоря иносказательно — «соединилось с большою <…> улицею [Сент-Антуан], что в Париже» (№ 9).
Ил. 23. Вид на площадь перед Бастилией и воротами Сент-Антуан (1715–1719)
Несмотря на самоцензуру, которая практиковалась многими в конце екатерининского